Эворон — страница 3 из 12

НЕВЕРОВ И ДРУГИЕ. 1965.

1.

Только на улице Неверов понял, что произошло.

Наряд-фальшивка остался у Соболева!

— Плохо наше дело, — пробормотал Бузулук. — Поди теперь объясняй, что ты не верблюд. Завтра он козырнет нарядом, будь спокоен. Я начальника во как изучил! Общенародно сведет с тобой счеты за длинный язык. Прошу товарищей убедиться, поймал жулика на месте преступления…

— Что вы панику развели? — закричал Бобриков. — А мы на что? Не знаем, что ли, как было дело? Пусть только…

Не думал Сережа, что так нелепо оборвется его пребывание в Эвороне. В том, что начальник пустит в ход наряд, почти не сомневался. Очень уж красноречиво улыбался Дмитрий Илларионович на прощанье. Надо же было быть таким олухом! Пришел обвинять и сам великодушно выложил оружие против себя. Теперь начальник не то что ему — кому хочешь рот заткнет…

Ничего не сказал Сережа ребятам, молча решил — уезжать надо. Стыдно получилось. Конечно, особо паниковать нечего, Бобриков прав. Но ославит Соболев — это уж точно. Лучше самому уйти.

Ну что ж, снова Воронеж. Обидно, не за тем сюда рвался. Будем считать, что переезд на Дальний Восток не удался…

Он выдвинул ногой чемодан из-под кровати.

— Успокойтесь, Сергей Павлович, — вдруг раздался в темноте тихий голос Горошка. — Что вы, в самом деле…

— Не трожь чемодан, — с угрозой произнес Толька Бобриков. — Я те трону!..

Не спали, оказывается, ребята!

Хотел Сережа объяснить, но вдруг подумалось — с чего это я? Что объяснять-то? Шапка на мне, что ли, загорелась?

Он с шумом задвинул чемодан обратно.

А на следующий день, в перерыв, на площадку прибежала из управления девчонка-рассыльная.

— Кто у вас Горохов будет?

— Ну я Горохов.

— Из бухгалтерии за тобой прислали. Премию, говорят, получить.

Горошек положил в горку кирпич, который держал в руках.

— А ты ничего не перепутала?

— Вот еще! У меня твоя фамилия на ладошке записана. Читай. Сам Соболев из бухгалтерии прислал.

— Больше Соболев ничего не велел передать? — спросил Неверов. — Меня не вызывал?

— Кажись, нет. Как вас?

— Неверов.

— Не-е, не вызывал. Про вас приказ на доске объявлений висит, это да. А так не вызывал…

— Какой приказ?

— Синими чернилами.

— Пойдем, — сказал Юра Греков.

Бригада во главе с Бузулуком торопливо спустилась в поселок. В управлении, как всегда, толпился всякий народ. Сережа, а за ним другие ребята протиснулись к доске объявлений, к листку белой бумаги, прихваченной кнопками.

Приказ был лаконичным:

«Назначить каменщика Неверова С. П. бригадиром комплексной бригады».

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Вчера, после ухода Сережи, Соболев спрятал принесенный им наряд в сейф. Положительно, мальчишка решил сломать себе голову. Дело хозяйское. Сколько таких правдоискателей уже попадалось ему на пути! Но этот особенный… Соболев предложил себе забыть недавний разговор, и через минуту он уже почти не думал обо всей глупой истории.

Н-да, Неверов…

Перед Дмитрием Илларионовичем на столе тихонько постукивали часы в массивном корпусе из кроваво-красного плексигласа — делает же наше отечество вещички! На что они рассчитывают, выпуская подобные часы? Или вот такую ручку? Соболев воткнул в гнездо-подставку тяжелое перьевое чудище харьковского производства. Вот такие дома? Взгляд его скользнул за окно, на холм, где рядком стояли первые пятиэтажки из силикатного кирпича.

«Впрочем, — примирительно сказал он сам себе, — такие дома произвожу как раз я. И всех они устраивают, вот что мило».

Половина рабочего дня уже пролетела, не успел оглянуться. Дмитрий Илларионович полистал странички отрывного календаря, просматривая записи. Ага, послезавтра вечером совещание в тресте. Сегодня там получат цифры, следовательно, речь пойдет о срыве январского задания. Будут, Соболев поморщился, вправлять ему мозги. Он уже сам начинает говорить и мыслить категориями этого всепроникающего жаргона. Ну что ж, вправлять — так вправлять. Прокрутим.

Морозы — морозами, товарищ Соболев, но где техника, которую тебе дали? Почему не обеспечен фронт работ? Любопытно, как им нравится требовать именно абстракций. Спроси любого за столом президиума — что значит обеспечить фронт? Из каких компонентов сие блюдо составлено, при какой температуре варилось, на чем замешан соус? Не ответят. Растеряются, за идиота примут. Но требуют! Или такое — наладить должный контроль. Должный. Привести в соответствие с требованиями. Организовать людей. Глубже продумать… На какую именно глубину? Неплохо также — дать простор инициативе…

В тресте сначала выпустят вперед оратора из производственного отдела. Он заведет речь об организации труда. После этой затравки (слово-то, слово!) начнется главное: выступят начальники отделов, кто-нибудь из замов, потом, под занавес, и сам шеф. Шеф сперва скажет немного и с юморком, с прибауткой, он — демократ, сейчас это популярно среди людей его ранга, будет ждать оправданий…

Соболев усмехнулся. Нажал кнопку на ребре стола. За дверью послышался всегдашний, приятный уху перестук каблучков («Старый ты козел, Митя, — сказал он себе добродушно, — пятьдесят давно стукнуло»).

— На пять часов вызывай мастеров и начальников участков, — произнес он сухо вслух. — И бригадиров.

В пять часов придется повысить голос, потом дать людям остыть и затем уже «выдвинуть идею» о повышенных обязательствах на февраль. Высказать ее должны снизу. Кто-нибудь из мастеров? Соболев снова нажал кнопку.

— Пошли рассыльную за Вадимом.

Оправдания? Чего захотели! В тресте он полностью признает вину. Согнет выю… А вместо оправданий выложит на стол повышенные обязательства. Средство действует безотказно. Соболев придвинул к себе стопку бумаги и принялся бегло, щуря глаз от дыма папиросы, набрасывать цифры для обязательств. Голова его была занята этой бумагой, но где-то под диафрагмой, где, говорят, положено помещаться душе, он испытывал раздражение — как при вынужденном просмотре надоевшего, много раз смотренного кинофильма.

Там, в тресте, его назначение считают почетной ссылкой. В значительной степени он сам распространил слух о гибельных условиях на таежной стройке, чтобы послали именно его. Почетной — потому, что Эворон приобретал известность: ударный, значительный объект, новое большое месторождение… Соболев — стреляный воробей, застал он в Эвороне примерно то, что и ждал: вполне дикое место, на котором еще надо разворачивать работу.

Дмитрий Илларионович, на удивление многим своим коллегам — руководителям строительных подразделений треста, старался начинать вот так, на диких местах. Понимая неизбежность первичных трудностей, выговоров, нехватки всего на свете и транспортной изоляции. Все беды компенсировались, прежде всего — возможностью самому создать команду. С самого начала подобрать людей для каждой ячейки, каждого дела. Проверить и расставить исполнителей, а не приходить в сложившийся коллектив. Увольнять, как и тасовать, трудно и небезопасно.

Для Дмитрия Илларионовича всегда было принципиальным окружить себя людьми понимающими. На которых можно положиться.

С каждым годом эта задача усложнялась. Зато охотники ставить палки в колеса размножались, похоже, простым делением.

Сегодня приходил уже один из них. Соболев вспомнил возмущенное, пышущее жаром лицо Неверова. А мальчишка, видимо, с извилиной! Понимает что к чему. Нарядик обстряпал грамотно, как будто всю жизнь этим занимался. Любопытная коллизия намечается.

Завтра Неверов прибежит сюда, разумеется, сбитый с толку. И встретит добродушно протянутую руку. Садись, бригадир. Ты что же, за зверя меня принял? Дмитрий Илларионович умеет ценить умных людей, которые… как это сказать… заботятся о своих товарищах. Принимай бригаду. Не тушуйся (слово-то, слово!), будем работать!

2.

Наступал такой час, когда в сенях хлопала дверь и добрую минуту по избе-общежитию разносился топот. Ребята уже знали, в чем дело, Неверов глядел на будильник и говорил Саше Русакову:

— К тебе.

Саша молча кивал. Лежал он в своей излюбленной позе — лицом в потолок — на высокой пружинной койке, закрыв глаза, на груди, обтянутой тельняшкой, — баян. Мехи невидимо шевелились, из дырочек в планках старого инструмента ползла слабая мелодия.

Ребята были погружены в воскресную расслабленность, в хвойное тепло общежития. Уже позднее утро, а двигаться неохота, только Горошек крутился у зеркала — собирался. Ему уже было куда собираться — вот пацан!

Приоткрывалась дверь, показывалась седая голова.

— Можно?

Это пришел Афанасий Бельды, отец Гели, — старый, морщинистый, как сушеный лосось, нанаец, директор местного магазина. Правой руки у Афанасия нет по самое плечо.

Бельды старожил здешних мест, помнит он времена, когда повсюду в халдоми качались вековые кедры и к Силинге на водопой пробирались из тайги сохатые. Спокойно было в халдоми. Сохатый пил студеную воду, и, если за перекатом вдруг с хрустом обламывалась еловая шишка, зверь равнодушно поднимал голову, и с мокрых его губ на траву падали капли. Бояться было некого.

Большую надежду возлагал Сережа на дядю Афанасия — но пока не подступал к нему, случая подходящего не выпадало, а при всех, в комнате, расспрашивать не хотелось. Бельды вырос в Эвороне, и отец его, и дед — тоже…

Познакомился старый Афанасий с Сашей Русаковым в клубе, когда Саша опробовал прибывший по почте для оркестра тульский баян. Русаковская музыка неожиданно погрузила случившегося рядом нанайца в тихую задумчивость. Он присел рядом с баянистом на ступеньки сцены, уставился ему в глаза и начал медленно покачивать головой.

Потом Афанасий стал приходить в неверовскую комнату по воскресеньям и, многократно извинившись, устраивался рядом с Русаковым на уголке его койки. Саша лежал на спине, закрыв глаза, мехи шевелились, Афанасий покачивал им в такт головой. Когда мелодия обрывалась, он словно просыпался, встряхивал волосами.

— Не может спокойно слушать баян, — пояснял Геля, проводив отца. — Сколько помню — всегда такой был…

— Музыку любит, понятное дело, — отвечал Русаков. — Кто ж ее не любит.

— Не-е, — отрицательно качал головой Геля. — Не музыку, а баян. А почему — не говорит.

— И ты не знаешь? — интересовался Бобриков.

— Сколько спрашивал — только смеется.

— Скрытный он у тебя…

— Какой-какой?

— Ну, трепаться не любит…

— А-а. Нет.

— Я все-таки спрошу про руку. Не обидится? Где он ее потерял, на фронте?

— Отец не воевал, однако. Спроси, спроси…

И, к удивлению Гели, Афанасий рассказал про свою руку. Говорил он глухим тенорком, медленно, без выражения, только глаза чуть-чуть расширялись и снова сходились в щелочку. Геля слушал и оглядывался на ребят. Неверов — с красными пятнами на лице — тряс Афанасия: «Дальше что, дальше, дядя Афоня?». Когда Бельды дошел до Ржавой пади, ребята ему не поверили.

Тогда старик позвал их с собой.

Лыжи у Бельды короткие, бежал он быстро, часто семеня ногами. Со стороны посмотришь — кажется, скоро устанет нанаец. Но вот уже Русаков и Греков, идущие за стариком широко, на спортивный манер и с мастерским прихлопом, стали отставать, уже Неверов и Бобриков воткнули палки в снег, тяжело дышат, а однорукий старик все бежит. У сухой обгорелой сосны остановился, обернулся к молодым, морщинистое лицо улыбается.

Кончились вырубки в халдоми, затянулась хвоей долина, пошло мелколесье. Помаячил в вышине недолго флюгер аэропорта и тоже скрылся. Труднее стало бежать. Бельды петляет между деревьями, островками кедрача, выбирает путь в Ржавую падь покороче. То спускается к берегу Силинки, к сугробам, нависшим надо льдом, то снова забирает в чащобу. По вершинам елок катится холодное медное солнце, растет иней на бровях.

У Шаман-камня, часа через четыре после выхода из поселка, Афанасий разрешил устроить привал, и то ненадолго. До темноты надо вернуться, нечего делать ночью в тайге. Толька Бобриков пустился было в рассуждения о происхождении Шаман-камня и о невидимых нынче рисунках, которые он лично щупал, но Афанасий прервал его, раздал ребятам сухие, скрюченные веточки лимонника, захваченные им с собой, велел пожевать и спешить.

Скоро и скалу потеряли из виду. Стал Афанасий сворачивать к сопке, крайней слева из четырех, что показались впереди. Сопка крутая, сплошь поросшая хвойными зарослями, да такими густыми, что окунулись в них — и сумерки наступили. Старик прежде всех залез на вершину, на обрыв, к солнцу, шибко дует в рукав — согревается.

Простор открылся с вершины. Как с корабельного мостика, широко все видать. Седыми волнами тянутся к отпрянувшему горизонту холмы. В распадках между ними и на застывших марях — болотных низинах — лежат глухие тени. На полпути к соседней вершине замерло тонкое облако. Совсем рядом, кажется. Размахнулся Геля снежком, швырнул — и все увидели, пока летел белый ком, что облако обманное, не близко оно, ой как далеко. Исчез внизу снежок — и снова приблизилось облако, дразнит…

Афанасий указывает единственной своей лыжной палкой вниз.

— Ржавая падь.

По его лыжне, в обход обрыва, ребята спускаются в густеющие сумерки. Внизу, в мешанине снежных веток и бурелома, старик командует:

— Снимай лыжи. Недалеко, однако.

Проваливаясь в наст, выбрались на пологую, под углом к небу, поляну в каньоне меж глыбами камня и насупленными осыпями. По бокам каньона тесным строем, часовыми, стоят мохнатые кедры. Пройдешь по этим местам чуть в стороне от выбранной Афанасием тропы и не заметишь поляну. Посреди нее белеют шапки снега над пнями, а в самом центре — криво сколоченный из березы крест.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

На памяти старого Афанасия халдоми, а в особенности Ржавая падь, не очень почитались нанайскими охотниками. Да и гураны, русские переселенцы, обходили ее стороной.

Не то чтобы совсем дурная слава ходила по тайге про эти места. Но слушок был, что в долине Силинги, сразу за Шаман-камнем, охота неважная, ушел из этих мест и сохатый, и медведь и даже белка. Тяжело дышится, что ли, зверью на болотистой почве?

На десятое лето после войны русских с японцами приехал по воде из Хабаровска в стойбище Эворон большой начальник с инструментом. Мать рассказывала потом Афоне — совсем большой начальник, с погонами и рыжей бородой. Выгнал мальчишку и его мать из хурбы, сам стал жить в доме Бельды.

Хорошо. У Бельды лодка долбленая, можно в лодке спать. Молчит мать, молчит Афоня. Ходит начальник по тайге, белок не стреляет, землю ковыряет инструментом, спит в оврагах — в оврагах-то и ковыряет. Что-то ищет. Знает Афоня, что ищет. У него у самого в лодке лежат красные крючки, кованные из камня, найденного в халдоми. Потому что халдоми — сумка сокровищ. Молчит Бельды.

Два лета ходил бородатый начальник по тайге, на третье нашел халдоми. Афанасий видел — воротился начальник с красными камнями и говорил сам с собой в хурбе:

— Невероятно! Голубая медь! Святой бог!

Потом снова уехал в Хабаровск, но скоро вернулся злой и с забинтованной башкой. Афоне было тогда уже целых четырнадцать лет, вырос он жилистым и крепким, настоящим охотником вырос. Поглядел рыжебородый начальник на него задумчиво и не стал больше выгонять из хурбы, сам ушел в тайгу…

Долго живет дед Бельды на свете.

Утащила, помнит, щука последний красный крючок. Было это в год, когда на месте русского села Пермского и нанайского стойбища Дземги — там жила тетка Афони по отцовскому роду — начали строить город Комсомольск.

— В тридцать втором году, — подсказал Греков.

Однорукий нанаец кивнул…

Не близкая дорога от Эворона до стойбища Дземги, однако проделал ее Афоня к неудовольствию матери и радости тетки. К тому времени считался Бельды одним из лучших добытчиков на Силинге, много помогал стойбищу бороться с голодом и в зимнее время. И вот ушел на Амур, бросил промысел. Стал комсомольцем и начал работать на лесосплаве.

Там, на лесосплаве, и стащила щука последний красный крючок, а где новый взять? Крючки — большая ценность была, особенно по тем временам. И вздумал парень вернуться ненадолго в Эворон, в родные места, пробраться через болота в халдоми, в Ржавую падь, где красный камень. Ничего не сказал Бельды сплавщикам, только тетку предупредил, куда идет.

Ходил Афоня по тайге, ходил — не может найти заветного места, отысканного еще в мальчишеские годы. Заплутал. День ждала Афоню тетка, три ждала, весь табак выкурила. Через неделю привезли его в Комсомольск еле живого, в крови.

После этого несчастья пошел среди нанайцев про Ржавую падь совсем нехороший слух. Говорили, не вернулись оттуда два русских охотника. Увел их горностай в топкое болото. В другой раз перевернулась лодка в верховьях Силинги. Доплыла, перевернутая, до Силинского озера, а где рыбак — неизвестно…

Случилось же с Афоней вот что. Разыскивая Ржавую падь в халдоми, наткнулся он на сломанный папоротник. Почесал затылок Афоня — не шел он по папоротнику. Опустился на колени, раздвинул траву — след. Непонятный след.

Охотником был Бельды. Забыл он про крючки, про красный камень, про все забыл. Пошел по следу. И привел его след на кедровую поляну, что в каньоне между сопок и осыпей, в глубине халдоми. Глянул Афоня из-за ствола вниз — домик стоит на сваях, чтобы зверь не достал. Откуда в таежной трущобе домик? Да еще такой чудной? Подполз поближе, отклонил ветку, слышит — скрипнула дверь в домике, видит — тяжело спрыгнул с высокого крыльца человек с коротким ружьем.

Совсем старый человек, с белой лохматой головой, только брови рыжие. На плечи накинут бабий платок. Узнал его Афоня. От удивления сжал он ветку, за которую держался, и она звонко сломалась. Поднял голову старик, схватил ружье и выпалил на звук. Обожгло Афоне правое плечо.

Стиснул зубы нанаец, не закричал. Потому что лохматый глядел в его сторону. Покачал тот головой, бросил ружье на землю и снова полез по лесенке в домик.

А Бельды пополз назад. Где-то на Силинге подобрали его геологи и отвезли в Комсомольск…

3.

Пришел багаж и застрял в Хабаровске. Железной дороги в Эворон пока нет. Принесли в общежитие почтовое уведомление на имя Горохова и Грекова — явиться для получения, имея при себе документ. Отпустил Бузулук одного Горошка и то с выговором: «Кто ж по железной дороге отправляет сюда барахло? Хоть бы справки навели в своем Воронеже, где находится Дальний Восток».

Федя полетел и, подобно багажу, тоже застрял в краевом центре. Чтобы ребята не волновались, «отбил» разъяснительную телеграмму, копируя гнусавый динамик информационной службы:

«Обратный вылет задерживается неприбытием самолета и циклоном на трассе».

Первый день он провел в хлопотах — на железнодорожном вокзале получил чемоданы, свез их в аэропорт, выстоял очередь, зарегистрировал билет назад. Потом рейс отложили. Ночевал возле вещей в кресле на втором, застекленном, этаже. Но выспаться как следует не удалось. У соседки по креслу, худенькой женщины лет тридцати с пепельными сбившимися волосами, на руках была девочка, она все плакала, как тут уснешь.

Часа в три ночи он предложил ей уложить меньшую на кресло. «А я похожу, не беспокойтесь». «Ладно, — сказала женщина, благодарно и грустно подняв на него серые глаза. — Как устанете на ногах, мы сразу освободим». Горошку очень понравилось, что к нему обратились на вы.

За окнами, на летном поле, мело. В свете прожекторов вихрились, пылили серебром сугробы у шасси застывших «илов» и «ту», у самоходных трапов. Аэропорт был набит транзитниками; дальневосточники расположились у стен и на сдвинутых креслах основательно, надолго, захватили непродуваемые сквозняком места и ступеньки лестниц, обустраивали временное жилье. Люди новые, приезжие с запада, легкомысленно упустившие момент, оставались на ногах — час за часом они утомленно ходили по узким проходам меж чемоданов и тел, вполголоса возмущались местными эгоистичными порядками, курили на улице, возвращались в здание аэропорта, подолгу изучали ассортимент в табачном и аптечном киосках, читали плакаты, надоедали справочному бюро.

Утром Горошек отправился с первым автобусом в город — вылет опять отложили, ориентировочно еще на сутки. Соседка и ее девчонки спали. Федя потоптался возле них, но будить не решился, хотя надо бы попросить, чтобы приглядели за вещами.

Ему хотелось увидеть Амур, все-таки самая большая река в Союзе. С обрыва в городском парке открылась ровная белая степь, далеко ограниченная цепочкой сизых гор, и если бы не черные точки по всей степи — поодиночке и группами сидели любители подледного лова, — он не догадался бы, что так широк Амур.

Горошек побрел по утреннему заиндевелому городу, вдоль набережных, вмерзших в метровый лед дебаркадеров, поднялся по крутому переулку на главную улицу, она вывела к площади, заваленной сугробами, среди которых тут и там цветными пятнами торчали фанерные терема и неубранные избушки на курьих ножках — остатки недавней новогодней ярмарки. Ветер тянул по площади серебряную и золотую канитель, в снег были втоптаны пожухлые еловые ветки, и это зрелище промелькнувшего здесь, ушедшего праздника настроило Федю на тихую и грустную волну, стало жаль — не кого-то или чего-то, а просто жаль в груди, как случалось, когда он слушал в воронежской филармонии Моцарта или Шопена.

Он вдруг заметил, что ускоряет шаг, торопится назад, в аэропорт.

Женщина в его кресле улыбнулась Феде, как старому знакомому. Теперь, при дневном освещении, она оказалась еще красивее, он разглядел и темные полукружья теней под глазами, сразу уверился, что у нее горе. Девочки играли возле окна. Горошек сел рядом с женщиной, старательно придумывая, о чем заговорить. Он точно знал, что заговорить нужно, отвлечь ее от невеселых, наверняка невеселых мыслей.

Неожиданно заговорила она сама.

О пустом — как душно и тесно здесь, в переполненном зале, никогда не думала, что так много людей летают, почему мало кресел, куда он уходил, что слышно о циклоне? Но Феде за каждым словом чудился иной, скрытый, понятный только ему смысл. Горошек спросил чужим голосом, куда они едут, услышал — на запад и сразу выдохнул воздух, насупился. Она поглядела на него, выпростала из шубки тонкую, в голубых прожилках руку и тронула за рукав тулупа, словно все понимая:

— Мы, кажется, засели здесь надолго.

У него от этих слов гулко застучало сердце.

— Давайте знакомиться, благодетель, — кивнула на федино кресло, — меня Ольгой Николаевной зовут…

Он почувствовал — это все именно кресло, это все аэропорт, и двое суток ожидания, и больше ничего! Но словно воспрянул.

— А я Федор! В Эворон добираюсь. Не слыхали? Нет — на севере…

И стал сбивчиво рассказывать о халдоми, о своих ребятах и старике Бельды. Серые теплеющие глаза смотрели на него внимательно и открыто, как будто не впервые. Ему было внове магическое свойство вокзалов и аэропортов, свойство дороги — сближать полузнакомых людей.

Днем они вчетвером пошли обедать в кафе «Взлет» во дворе аэропорта, во «Взлете» ничего не было, кроме жареной холодной наваги. Ольга Николаевна выбирала кости из рыбы, низко наклонив голову, и Феде казалось, что она плачет — в кафе было темновато.

Потом гуляли по тропинке между елок, снова сидели в зале, синели окна, косо летели за ними хлопья снега, окна становились совсем синими. Заснули девочки, Горошек устроился на чемодане у ног Ольги Николаевны, закутанной в пятнистую шубку. Со страхом прислушивался — не объявят ли посадку.

Ее не объявляли двое долгих суток — сорок восемь самых тревожных и счастливых фединых часов. За это время он не вздремнул и не смог бы, только говорил и слушал, сторожил сон девочек и Ольги Николаевны — во время сна можно было безотрывно глядеть на ее лицо.

Еще за эти сорок восемь часов он, сам того не понимая, узнал Дальний Восток вернее, чем у себя на стройке за несколько месяцев. Восток, как магическая луна, повернулся к нему невидимой, неведомой стороной. Конечно, Ольга Николаевна не показывала еще Горошку писем, своего и наташкиного. Она совсем забыла о них, впоследствии нашлись в сумочке — впопыхах засунула.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Написаны письма были одновременно из Старого Оскола Белгородской области одному и тому же человеку.

«Гришенька, ты, видно, совесть окончательно потерял. Не знаю, кто я теперь — замужняя женщина или мать-одиночка. На соседей наших прекрасных не могу глядеть, они ведь все наперед понимают. Уехала бы к матери, да сам знаешь — как я там придусь с двумя девчонками.

Ну кто ты есть? Хоть бы детьми поинтересовался, твои ведь детки, не чьи-нибудь. Наташка, к твоему сведению, давно в школу пошла… За полтора года ни одного слова! И ни копейки, бесстыжий ты человек.

Новый твой адрес получила из магаданского отдела милиции. А что мне оставалось? На письма ты не отвечаешь. Самой лететь, ловить тебя по всему Дальнему Востоку? Не болела бы Юлька — честное слово, так бы и сделала, бесстыжий ты человек.

Из Магадана сообщили, что ты натворил в этом, Ягодном, поселке. Не знаю, чем сейчас занимаешься, но в последний раз, Гриша, прошу — возвращайся, хватит, хватит твоих полевых партий, буксиров, автоколонн и другого вранья. Из вытрезвителей, к твоему сведению, мне тоже документы переслали. За что мне такая жизнь? Чем я хуже других баб?

Телевизор пришлось продать и мое демисезонное тоже. Из Дома культуры я уволилась, работаю сейчас в техникуме — хоть вечера свободны. Комнату надо ремонтировать, на обои страшно глядеть, а наш папа… Зачем ты нас привез в этот Оскол? Кому мы здесь нужны?»

«Дорогой папа!

Позавчера меня приняли в октябрята. Учусь я хорошо. Наш класс взял обязательства. Вожатая сказала, что я маяк.

Мама мне каждый день рассказывает о тебе. Как ты покоряешь страшные пространства Дальнего Востока, где большое море, добровольцы, полярная ночь и трудности. Я очень горжусь, что мой папа герой и покоритель Дальнего Востока. Все в классе мне завидуют. Даю тебе торжественное слово получить во второй четверти одни пятерки.

Целую, Наташа».

Оба эти письма бородатый человек в телогрейке и оленьей шапке пускал в ход, если не было других средств или другие средства отказывали.

Его хорошо знали в магаданской гостинице, где люди живут подолгу, по-домашнему, особенно в затяжную зимнюю пору, когда в столицу Колымы прилететь можно, а улететь не всегда. Знали на «постоялых дворах» и в общежитиях других городов и поселков вдоль великой колымской трассы — дороги к Ледовитому океану, знали в Ягодном, Певеке, Эгвекиноте, Анадыре. А может, и не его знали, а похожего мужика, их много развелось здесь, вскормленных северным гостеприимством, той сердечностью и открытым нравом, — стучись в любую дверь! — коими издавна отличаются северяне, той сердобольной терпимостью к бедолагам всех мастей и жадным интересом вообще к новому человеку с запада, что немыслимы на материке.

Он был с запада.

С год он «зашибал» на кооперативную квартиру для своих (за этим и приехал) то за баранкой, то в порту на подсобных работах — идти в чертежники, как дома, не стоило, сезонные заработки оказались здесь не в пример выгоднее. Ловил морского окуня и минтая на сейнере, но больше одного рейса к берегам Камчатки не выдержал — «шкерить», разделывать, рыбу приходилось прямо на борту, в постоянной болтанке, шесть часов работы — шесть часов отдыха, но не усталость доконала, а одна пара спецрукавиц, выданных на рейс. У него они превратились в лохмотья уже после первой смены, не было сноровки, попросил новые — не дали. «Много вас таких, а рукавицы — дефицит». Руки у него от порезов, уколов и рыбьей крови распухли и саднили, последние дни сидел в каюте, глотая чужие насмешки и свои слезы, только дул на ладони. При расчете получил копейки.

Ну и плевать! Он впервые в жизни почувствовал себя вольной птицей, глотнул океанского ветра и таких пространств, что на западе лопнут — не представят.

Летом подвернулась хорошая работа. Что характерно, хорошая, стоящая работа подворачивалась постоянно и повсюду, без всяких хлопот и рекомендательных звонков, без анкет и отдела кадров. Подрядился перегнать двадцать лошадей с побережья в глубь тундры, в оленеводческий совхоз. С директором совхоза, чукчей-орденоносцем, сошелся и подружился в магаданской гостинице, покорил его сердце рассказом об уникальной Курской магнитной аномалии. На директорские крепко выпили. Орденоносец разглядывал фотографию белокурой жены, оставленной там, в сердце Курской Магнитки, щелкал языком. Добыл из своего чемодана шапку из выпороток, холок молодого оленя, сказал: «Ей» — и показал на фотографию.

С лошадками он никогда до этого дела не имел.

Ждали его в совхозе дней через десять, шел он по тундре, по сопкам, по травам, по кочкам и холодным лужам три недели. Этот отважный рейд (мельком глянул в библиотеке-читальне на карту) стал для него потом неисчерпаемым кладезем, хрустальным источником чистого заработка. Как он добрался живым и невредимым, имея еды на десять суток, не зная дорог, — осталось загадкой. Четырех лошадей не довел до места, утопил нечаянно в ледниковом, подтаявшем болотце, нежно-зеленом поверху, похожем на среднерусский луг.

Друг-директор у себя дома обернулся хозяином строгим, был суд, и погонщику лошадей пришлось расстаться со всем, что он скопил за год колымского флибустьерства. Возвращение домой отодвигалось.

К осени он устроился в один из рыбколхозов возле города Охотска бить нерпу. Зверя стреляли, когда море замерзло — нерпы выбирались на льдины и становились неповоротливыми.

Последним перед «кантовкой» местом работы стало управление «Северовостокзолото». Благородный металл в Магаданской области добывали в основном механизированным способом, мощными самоходными драгами, которые двигались, как корабли, оставляя позади себя застывшие пепельные волны отработанной породы. В этих отвалах и трудились старатели — артельно и поодиночке подбирали то, что упустили драги.

На разработках был сухой закон. В магазинах и передвижных торговых палатках продавалось все, кроме вина и водки. Вернувшись после старательского сезона на юг, в Магадан, к нормальной жизни, он понял, что больше лоток в руки не возьмет — опротивело. И с тех пор начал «кантоваться» — жить, чем бог пошлет, отложив на ближайшее будущее заботу о кооперативной квартире.

Пока таяли последние деньги, держался в гостинице — на виду у приличных людей, потом «на пару» с еще одним кантовщиком, Эдиком Мирским, бывшим гобоистом Хабаровской филармонии, как и он, подавшимся сюда на заработки, заняли комнату в ветхом бревенчатом доме у базара, на улице Портовой. Эдик промышлял на выпивку в порту, взгляд у него был снайперский — сразу определял, кто из моряков торгового флота вернулся из рейса с барахлом, с кем можно, без опаски нарваться на грубость, сговориться о сбыте. Сбытом занималась хозяйка дома, крупноносая женщина неопределенного возраста, носившая дома яркий японский халат. Эдик же только время от времени поставлял клиентов — это и было платой за проживание. Вокруг дома на Портовой кругами ходила милиция, и круги становились все уже.

Промысел Эдика он запрезирал. Его самого кормил язык.

Он обнаружил, что намаявшиеся в долгих рейсах моряки торгового и рыбаки тралового флота — сентиментальные в массе ребята, сошедшие на берег всего на неделю или того меньше, истосковались по новостям, по суше, по задушевной застольной беседе. Стал специализироваться на задушевных беседах. Оказалось — несложно. Моряки народ нетребовательный.

Исподволь формировался репертуар — истории о собственных мытарствах по белу свету, приправленные обезоруживающей самоиронией; пошли в дело и нерпы, охотиться на которых он прекратил по причине жалости к этим нежным амфибиям, плачущим человеческими слезами при виде охотника; и отчаянная мошка на золотых приисках, и верная далекая семья на Курской аномалии, и пешие его переходы с эскимосами по тундре, очень смахивающие по сюжетным линиям на что-то всем знакомое, родное, читанное в детстве; и лихие совхозные лошади, утопленные на болоте… Правда мешалась с вымыслом, сверкала в рассказах всеми своими гранями голубая Чукотка, аудитория горевала и радовалась вместе с ним. Присутствовавший изредка на дармовщинку на таких застольях Эдик Мирский, человек с артистическим образованием, с горечью отмечал творческий характер вранья — он так не умел. Вскоре Мирский сгинул, накрыли на фарцовке.

К концу навигации, когда бухту Нагаева навещали только ледоколы, для него наступали времена голодные и он отправлялся на свой промысел с попутными автопоездами вверх по зимней колымской трассе, делая привалы где можно. Шоферы — самая популярная профессия на Чукотке. Трасса в тысячах автомобильных огней. Машины везли лес и продукты, тракторы и горючее, буровые станки и кирпич, доставляли почту и новости. Захватывали и бородатого человека в телогрейке и оленьей шапке.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Ольге Николаевне повезло, он оказался на месте, на улице Портовой, связанный на этот раз подпиской и предупреждением: «Или устраивайся в двадцать четыре часа, сукин сын, или посадим за тунеядство».

Она ужаснулась, увидев добровольную камеру — сырую конуру с занавешенным газетой окном, с консервными банками на столе, набитыми окурками, вдохнув застарелую вонь. Еще больше ужаснулась, разглядев и не узнав в бородатом, с воспаленными глазами и прыгающими губами мужике своего Гришу.

Место Мирского в комнате, на нарах, теперь занимал другой товарищ по вольной жизни, по случайности его дома не было, ушел разжиться пустыми бутылками.

Первыми заревели Наташа и Юлька. Потом заплакал и он — сел к столу и опустил голову, ничего не сказав для встречи.

Она стала раздевать девочек, поискала глазами — куда положить шубки, не нашла, бросила поверх чемодана. Смела липкий хлам со стола. Он теперь глядел на нее неотрывно, сквозь пелену слез.

— Где у тебя вода? Ведро?

Он встрепенулся, побежал в коридор, вернулся со ржавым ведром, показал, сморщив лицо, его дырявое днище. Снова убежал — перехватил на улице, на морозе, замеченного в окно сожителя, вытряхнул у него из кармана рубль сорок, все что было. Начали в четыре руки убирать комнату; привлеченная шумом, пришла хозяйка дома, сказала, поведя носом: «Вот вы какая красавица!» и «Ай да Гришка!», закурила папироску и велела Ольге Николаевне идти за ней — даст чистое одеяло для детей.

— Только на сегодня, — сказала Ольга Николаевна, — завтра мы уезжаем.

— Да, да! — закивал Гриша. — Мы с Оленькой уже решили…

— Где у вас магазин? — спросила она. — Молоко бывает?

— Я сбегаю, — ответил он. — Ты пока тут…

Обернулся к Наташе, присел возле нее и Юльки, на пол у нар.

— Сходим вместе, доченька?

Наташа замотала головой, вскочила и подбежала к матери. Юлька снова заревела.

— Немедленно перестань! — сказала ей Ольга Николаевна.

— Я сейчас, — сказал он. — Молоко, что еще?

Днем, накормив и уложив девочек, они сидели рядом, и он, уже воодушевившись, докладывал ей, прикрывая ладонью недавно полученную брешь в передних зубах, что пришлось ему пережить здесь за три сумасшедших года, по каким мытарствам пройти. Она волновалась, совсем как всегдашние слушатели, гладила его по руке. За окном круто вздымалась белая грозная сопка, быстро темнело, в три часа дня зажглись фонари на улице Портовой.

Денег, привезенных ею, на обратную дорогу не хватало.

Она послала его со своими сережками и обручальным кольцом в скупочный магазин.

Он взял и паспорта, чтобы не терять ни минуты времени, прямо из скупки побежал в агентство «Аэрофлота», приобрел два взрослых и два детских на утренний рейс через Хабаровск и Красноярск — прямого не было.

Когда вернулся домой, она дремала на его нарах, боком примостившись рядом с девочками, слабая улыбка блуждала по ее лицу. «Сморило, — подумал он. — И разница во времени. Тоже не пустяк. Хлебнули они из-за меня…» Он аккуратно положил билеты и документы на стол, погасил свет и, не разуваясь, прилег на соседние нары. Стал ждать рассвета.

Часов в девять вечера почувствовал — невмоготу. Выпить требовалось еще с утра. Не зажигая лампы, в свете уличного фонаря отсчитал на столе из сдачи пятерку. Подумав, вернул рубль назад. Оправил хозяйское байковое одеяло, соскользнувшее с Олиного плеча, в сенях накинул телогрейку.

Водки достал в пельменной, хотя в меню всегда значилось только вино — имелась здесь своя официантка Тося. Согревшись, подсел к гидрологам из Анадыря, они угостили пивом. За соседним столиком кипела речь о заполярном Билибино, где намечалось строительство атомной электростанции, он подрассказал трем молодым инженерам-энергетикам, нынче выезжающим на северную стройку, о тамошних исхоженных им местах. Инженеры выставили «Солнцедар».

Два часа спустя он покачивался в кабине грузового автофургона, шедшего по колымской трассе уже далеко от Магадана маршрутом в заполярное Билибино.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

В аэропорту на втором этаже был детский кинотеатр. Горошек свел Наташу и Юлю на доктора Айболита, усадил, а сам вернулся в зал ожидания.

— Я сейчас же назад, Ольга Николаевна. Спросить только хотел…

— О чем, Федя? Не потеряются они там?

— Кто вас ждет на западе, в Старом Осколе?

— Ждет? Никто… Семнадцать квадратных метров…

— Так зачем туда ехать?

— А куда же мне деваться?

Тогда Федя убежденно сказал:

— К нам, в Эворон! Работа будет, хотя бы в клубе, или в детском саду, только что построили. Я верно говорю. И общежитие будет на первое время, наш бригадир постарается, он — человек. А потом квартира. На людях вам надо жить! В Осколе что? Одни воспоминания. Я побегу теперь в кино, вы ничего не говорите. После кино. Вы подумайте, ладно?

Она еще дома смутно чувствовала, что поездка на Дальний Восток, за Гришей — сплошное сумасшествие. Сорвалась, как в угаре, ни с кем не посоветовалась, девчонок потащила. Одним сумасшествием меньше, одним — больше…

Она разрешила поменять билеты.

А утром, наконец, выпустили вертолеты.

На складе СУ-1 Ольге Николаевне выдали такой же, как у Феди, овчинный тулуп и валенки. Посадили на пробу учетчицей в вагончик на участке неверовской бригады. Вечерами, когда она приводит Юлю из садика, Горошек торопится к ним в гости. И в маленькой угловой комнате Ольги Николаевны во втором женском общежитии стройки становится совсем тесно. Он забирается в угол со своей гитарой, тихонько перебирает струны, а чаще — помалкивает, глядит, как закутанная в шаль Ольга Николаевна гладит или кипятит молоко на электроплитке. Девочки не дают ей передохнуть, и вскоре они как бы забывают о Горошке. Только Ольга Николаевна изредка улыбается ему чуть-чуть.

4.

Почти одновременно с возвращением Горошка, в первых числах февраля, случились в Эвороне два примечательных события.

Сначала к начальнику стройки Соболеву (приближенные люди Дмитрия Илларионовича уверены были, да и он сам не раз говорил, что ни родных, ни близких у него на земле не осталось, бобыль) приехала с запада мать. Впрочем, о том, что она мать, знал, кажется, один Толька Бобриков — по чистой случайности. Для остальных в поселке и в управлении осталась она ненадолго в памяти маленькой сухонькой старушкой в затрапезной бархатной шубейке, бог знает зачем появившаяся на молодежной стройке.

Подвозя ее на санях в поселок из аэропорта, выяснил словоохотливый Толька, что не видела миниатюрная старушка своего сына двадцать с лишком лет. Как началась война, так ушел сыночек. Ждала всю войну, после окаянной ждала, глаза лазоревые выплакала, в Москву обращалась. И вот счастье какое — нашелся. Пришла-таки бумага из этого, комитета ветеранов, жив ваш сын, бывший лейтенант отважный танкист Соболев Д. И., 1910 года рождения, занесла его судьба аж на крайний восток. Послала она ему радостную весточку от себя, но ответа ждать сил не хватило, собралась наскоро, продала за деньги поросенка, взяла заветный образок — Димитрия-воителя, закрыла на висячий замок свою одинокую хату под городом Лиски и подалась вослед за весточкой, в неведомый Эворон.

Услышав от Тольки, что Соболев в здешних краях — первый начальник, испугалась, заохала.

— Вы чего, бабуся? Радоваться надо! — не понял ее волнений Бобриков.

— Без гостинцев я! Мясца бы захватить! Какой он хоть из себя, скажи? Облик-то какой, сурьезный?

— Как огурчик, — ответил Толька. — Любительский облик.

— Не пойму я, — наморщила лоб старушка. — В теле?

Покачал головой Бобриков, разглядывая попутчицу, похожую на пожухлый, забытый в лесу грибок-опенок. Подивился причудливости природы: сын-то — коломенская верста. Танкист? Что ж ты, танкист, родительницу свою потерял, не нашел после войны? Вздохнул Толька, вспомнил, что и сам пока что ни одного письма домой не написал, не съездил — маманя небось ночей в Ольгохте не спит, всесоюзный розыск замышляет.

Доставил он старушку прямиком в контору, свел в приемную, указал на обитую дерматином дверь с табличкой. «Здесь ждите» — и отбыл со своим багажом на почту.

Маялась гостья сначала на табуретке, видели потом ее на завалинке возле управления, на морозе. В те утренние часы пустовато было в «Эворонстрое», пудреная секретарша в приемной, вся в кудряшках и с серебряным лаком на белых пальчиках, стучала на машинке заносчиво, косо поглядывая на старушку и тем смущая ее. «Черт знает кто только не прется к Дмитрию Илларионовичу!» — говорили ее пронзительные глаза. Старушка притихла.

В полдень, она все еще зябла на улице, мимо нее проследовал высокий, сутулый товарищ со значением в лице — она поднялась, поклонилась. Он рассеянно кивнул ей и отворил дверь в контору. Она стала ждать дальше, пристально рассматривая, примеряя на свою память каждого прохожего. Снова скрипнула дверь, выглянула кудрявая голова машинистки.

— Ну, где вас носит? — сурово спросила она. — Пришел Дмитрий Илларионович. Времени у него мало!

Старушка суетливо схватила котомку, досадуя, что проглядела Диму, поспешила в избу.

— По какому вопросу? — спросила секретарша, направляясь с докладом в кабинет к Соболеву и жестом приказывая гостье подождать.

— По сердечному, милая, по сердечному…

— Чего? — секретарша весело посмотрела на старушку и тонко хохотнула, подняв глаза к потолку. Гостья тоже прикрыла рот рукой.

…Старушка растерянно смотрела на давешнего седоватого сутулого товарища. И Дмитрий Илларионович вопросительно поднял брови над светлыми, стеклянно-внимательными глазами.

— Так слушаю вас? Она шепотом спросила:

— А Дима где? Дмитрий-то?

— Ну, я Дмитрий. В чем дело, гражданка? Она покачала головой.

— Какой же ты Дима?

— Кале-е-рия! — закричал Соболев, отклонив вбок голову и призывая секретаршу. — Что за цирк?

— Не в курсе, Дмитрий Илларионович! — ответило контральто из приемной. — С утра сидит, может, с приветом? Я на обед, Дмитрий Илларионович!

— Иди, — разрешил он.

— Беда, — сама себе сказала старушка.

— Так, — сказал Соболев. — Сейчас разберемся. Он встал из-за стола и плотно закрыл дверь.

— Можете спокойно мне объяснить, кто и зачем вам нужен? Я человек занятой.

— Вот, — она торопливо развязала на подоконнике узелки котомки, добыла из глубины иконку в резном окладе и пачку лежалых, обтрепанных бумажек и желтоватых фотографий, подала начальнику. — Сынок мой здесь в Эвороне, сказано, Соболев Дмитрий Илларионович! Только не ты, другой… Ты губастый!

— Это точно, не обидел бог, — кивнул начальник, принимая бумажки и надевая очки. — Поглядим. Вы садитесь, вон туда, на диванчик. Сейчас разберемся… А иконка-то у вас хороша, серебро?

— Серебро, батюшка. При ней Диму крестила…

Читал он поданные документы долго, внимательно, кое-какие листки даже на свет поглядел, потом перебрал фотографии. Хрустнул пальцами.

— Дела. Выходит, я ваш сын, Акулина Федотовна…

— Ты толком скажи, не томи, — попросила она, маленький скомканный ее подбородок задрожал.

— По документам выходит — родня мы. Все в точности, имя, отчество, фамилия. 1910 год рождения…. А другого Соболева здесь нет!

— Как то может быть?

Она негромко заплакала.

— Может, мать, может, — ответил он, глядя перед собой. — Все может быть на этом паршивом свете. Чего и не ждешь…

— И в танковых войсках служил… Ты почитай, почитай!

— Совпадение, мать! Страна у нас большая, Соболевых знаешь сколько?..

— Совпадение… Как мне теперь жить? Ты скажи.

Сгорбясь, она поднялась, стала собирать и увязывать в котомку икону, документы и фотографии. Плечи ее затряслись, седые жидкие волосы выбились из-под платка. Дмитрий Илларионович задумчиво сказал:

— Живи, Акулина Федотовна, и надейся. На бога надейся, будет его воля — отыщешь своего Диму.

Она встрепенулась.

— Я ли бога гневила? Молебен, едучи сюда, отстояла, к каждому прощеному воскресенью — толстую свечку, на Николу, на Петра, на масленую — по тонкой, восковой…

— По восковой, говоришь? — все думал Соболев.

— По восковой! Он вздохнул.

— А ведь большую дорогу ты, мать, проделала. Страну вдоль пересекла, как писатель Чехов. И сил хватило… Хворая небось?

— Ох, хворая! И руку щелкает, и со спины, вот тут, изламывает. Восьмой десяток разменяла. Так ведь к сыну!

— Понятное дело. Как еще старик тебя одну отпустил…

— Где старик? Помер старик, шесть лет на Первомай будет. Одна я.

— Родных совсем, выходит, нет?

— Одна как перст…

Голос Дмитрия Илларионовича ласковый, участливый.

— По нашему Эворону-то долго плутала, разыскивая меня?

— Не, добрый человек попался, свез от самого верхолета. На санях…

— Кто ж такой?

— Ох, не знаю, не знаю… Почту вез, будто… Худо мне, — она выпустила из рук котомку, пошатнулась, оперлась о стол. Соболев вскочил, поддержал ее. — Поворачивать мне надо, в Лиски.

Он нащупал во внутреннем кармане пиджака серебряный патрончик, вытряс на ладонь таблетку.

— Прими вот, Акулина Федотовна, валидол. Посиди, полегчает. Сейчас ко мне поедем.

Она было отрицательно замотала головой.

— И слушать не хочу, — сказал Дмитрий Илларионович. — Соболевы мы все ж таки. Приехала, так уж погости. Потом провожу тебя хоть до Хабаровска. А? О сыне своем расскажешь.

Газик его стоял у конторы, но шофера по обеденному времени не было. Начальник СУ подсадил в машину старушку с котомкой, сам взялся за руль.

— Далеко ли живешь?

— Не так чтобы очень… На машине мигом.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Но если приезд Акулины Федотовны да и отъезд ее остались в Эвороне незамеченными, то второе событие вызвало толки, надолго привлекло к себе внимание стройки. И героем его оказался тот же Бобриков.

Холодный северный ветер сменился влажным, восточным, снова нахмурилось небо над землей, пали облака, дул ветер три дня и три ночи, неся по распадкам досрочное тепло моря, рождая великий скрип в кедровых массивах, — просыпалась, потягивалась после зимней спячки тайга. Восточный циклон достиг Комсомольска-на-Амуре, дохнул выше, севернее, вдоль по притокам большой реки, по ручьям и озерам. Рыхлыми стали дороги-зимники.

В управлении собрали бригадиров, провели опрос — кто из рабочих умеет водить трактор? Получена разнарядка на токарный станок, надо получить в городе, сейчас не получишь — потом поздно будет, перехватят. Выход один: посылать в Комсомольск трактор с прицепом, машина не пройдет.

Опрос показал — трактористов имеется в наличии восемь человек. Соболев лично просмотрел список и остановился на Тольке Бобрикове.

Инструктировал его сам.

— Ты парень таежный, потому тебе и ехать. Другому бы не доверил. В городе заберешь станок на базе треста, вот адрес. Мотор не форсируй. Главное что? Пойдешь в обратный рейс по своему следу. Это, как говорят, заруби на носу.

Только кивнул — не маленький. По своему следу — значит по проверенной тропе. И для ориентации.

Перед отъездом его разыскал на площадке парторг Пекшин, попросил захватить из города Петю Сухорадо — застрял в горкоме комсомола, звонит и звонит, надо выручать.

Сто километров от Эворона до Комсомольска проделал Бобриков на тракторе «С-80» за двое полных суток. Подогнал машину к складу, получил станок, погрузил в сани-прицеп, прикантовал, устал. Перекусил на улице пирожком с рыбой и отправился искать Петю Сухорадо. Обнаружил его к вечеру, в гостинице, злого, как черт.

— Выговор привесили! — обрадовавшись свежему человеку, закричал бывший шофер. — Не-ет, хватит! Не желаю я больше никакой комсомольской работы. Вернусь в Эворон — и привет. Пишу заявление!

— За что выговор? — удивился Бобриков.

— За обряды, понимаешь. Где, говорят, у вас на стройке новые обряды и праздники? Где, говорят, символика? А? Я им объясняю — какие там обряды, нам бы людей сотен пять, домостроительный комбинат строить надо, а некому. Символика…

— А что за обряды такие?

— Почем я знаю? Вот, — потряс он машинописной брошюрой, — выдали инструкцию. Комсомольские свадьбы и всякое такое…

— Дай полистаю?

— Листай, если интересуешься. Слушай, а может, тебе и поручить, раз интересуешься? Всю эту канитель? Наладить в масштабе Эворона?

— Мне? А что! У меня свадебный обряд уже имелся, накоплен опыт. Могу поделиться с народом, а почему нет, вот только баба после обряда сбежала…

— Ну?

— Стремительно. Где-то здесь в городе обретается. А обряд был по первому разряду, фату приобрел с оборками. Председатель колхоза лично речь толкал, альбом для фотографий вручил.

В обратный путь тронулись на рассвете.

Подошел трактор с санями к Силинке ночью. Сухорадо спал в кабине, Толька сидел за рычагами. В разрывах низких торопливых облаков мелькала луна, изредка налетала снежная крупа, била по стеклам, ближе к Эворону ветер переменился, стало холоднее. След был хорошо виден.

Медленно пустил Бобриков машину по льду. Почти у противоположного берега затрещал лед. Непосильной оказалась для него железная ноша — сначала трактор, потом многотонный станок. Разошелся лед под санями, провалились сани со станком в двухметровую толщу воды, потащили за собой трактор.

Успел бы выпрыгнуть Толька. Но рядом спал, похрапывая, Петя, и Бобриков бросился его расталкивать. Так и потерялись дорогие секунды. По горло оказались в ледяной воде.

Цепляясь за края разлома, выбрались из обжигающей полыньи. Мороз тут же прихватил одежду. Оба были порядком напуганы и сначала не почувствовали холода.

— Теперь мне точно каюк, — сказал Бобриков и сел на снег, стал стаскивать валенки. Вода, хлюпая, струилась по макушке трактора, темным пятном расплывалась вниз по льду.

— Брось трепаться, — ответил Сухорадо, — живые! Но ты молоток, если бы не ты… Не забуду!

— Засудят за трактор и станок, — пояснил Толька, у него начали мелко дрожать, постукивать зубы.

— Эх, портфель там остался… Засудят? Сдурел… Давай по-быстрому, хватит отряхиваться, надо двигать отсюда!

— Сколько до Эворона, как считаешь?

— Километров двадцать будет.

Брели они вместе часа полтора. Полушубок комсорга и толькин ватник смерзлись до каменной твердости. На коленях брюки начали ломаться, крошиться и отлетать кусками при ходьбе. Затем Сухорадо отстал, сознание у него начало мутиться, и Бобриков потащил парня на себе. Ночь дышала чернотой, а видел Толька радугу — явственно. Обессилел, свалился с ношей он у самого домика Тани Куликовой, в виду поселка.

Спасать трактор снарядили самоходный кран, бульдозер-тягач и бригаду Неверова. «Ваш этот Бобриков? — кричал на площадке Соболев. — Вам и вытаскивать! Кровь из носу, а чтоб обе машины были на месте!»

— Мы-то вытащим, — пообещал Сережа, — а Бобрикова вы сами послали, между прочим.

— У него на лбу не написано — я, граждане, растяпа.

— Растяпа? — переспросил парторг Пекшин, новый человек на стройке. — Ну нет! Мне из газеты звонили, из города — просили заметку о нем передать.

— Пиши, пиши. О том, как он технику государственную гробит… Однако, беспроволочный телеграф у нас на уровне! Уже в Комсомольске знают!

— Зря вы кипятитесь, Дмитрий Илларионович, — тусклым голосом заметил вежливый, но въедливый (как определил его для себя Соболев) парторг. — О парне в поселке говорят. Повел себя как подобает.

Начальник СУ взял невысокого, коренастого, чем-то напоминающего колхозного бухгалтера Пекшина об руку, сказал примирительно:

— Пора нам подумать, Николай Николаевич, кого считать героями. Не тридцатые годы, не война, чтобы людей на себе таскать да на амбразуры кидаться. Читал — на целине парень сгорел? Герой? Как трактовать. Лучше уж не создавать условий для такого героизма…

— Согласен, — кивнул Пекшин, высвобождая руку, — но отчасти. Хвастать сегодня палатками на снегу да штурмами действительно нечего. Но и Неверов прав — вы сами послали трактор в Комсомольск. Или нет? Это к вопросу об условиях для героизма.

— Ты же знаешь, разнарядку на токарный год выбивали.

— Грейдерная дорога только к весне будет, Дмитрий Илларионович. И вы это хорошо знаете. Следовало принять в расчет, выбивая…

— Эх, Николай Николаевич, наивный ты человек. Будто впервые на стройку попал! К весне наш станок уже где-нибудь во Владивостоке бы оказался. На Курилах.

— Не уверен.

— А я — так знаю. Трестовский порядок.

— Какой же это порядок? Глупость. С ним конфликтовать надо, — спокойно сказал Пекшин.

Соболев не удержал короткий смешок.

— Конфликты — дело на любителя. Попробуй при случае. Потом расскажешь, что получилось…

К помороженному Бобрикову между тем с утра бегали делегации. Толька лежал в комнате общежития в бинтах и компрессах, под двумя одеялами, кусал губы от боли, но стойко улыбался. С Петей Сухорадо вышло хуже — пришлось отправить в санчасть стройки. Бобрикова спасло, видимо, то, что всю ночь двигался. Тане Куликовой он пожаловался, когда она поправляла ему подушку:

— Цветов нанесли, понимаешь, конфет. Что я, барышня-крестьянка? И хоть бы кто — для согрева…

— Какого согрева? — поджала Куликова губы. — Толька, Толька…

— При обморожении, спроси любого врача, полагается…

— Растирать, а не внутрь! Понял? Ты, Толя, за ум берись, о тебе в газете напишут.

— И заслуженно! Давно следует. Меня, Татьяна, с малых лет недооценивают.

— Кто, кто тебя недооценивает?

— Ты, к примеру. Как дамский танец, так нос воротишь…

— Ладно выдумывать! На себя погляди, в каком виде в клуб являешься… Брюки бы погладил, танцор.

— Если в этом дело, оторву себе новые брючки, будь уверена!

— И в парикмахерскую сходи.

— А так не нравлюсь?

— Об этом история умалчивает…

Руководил спасательными работами на Силинке Степан Дмитриевич Бузулук. За ночь пролом схватило свежим ледком, его обкололи ломами вокруг трактора. Застропить утонувшую машину взялся Саша Русаков — во время флотской службы ему приходилось нырять в ледяную воду.

Возились полдня, пока тягач наконец дал задний ход, трос натянулся и «С-80» начал медленно, выливая воду изо всех щелей, выползать из полыньи на берег.

Рядом с проломом Горошек разглядел несколько прихваченных морозом отверстий во льду. Насчитали восемь лунок, и все они были аккуратно просверлены между следами трактора.

«Так, — сказал Бузулук. — Похоже, кто-то помог Тольке провалиться…» — «Может, рыбаки?» — спросил Неверов. — «Все может быть. Только зачем понадобилось долбить на переезде?»

Глава четвертая