— Ты ить через Унгрию“ возверталась на Русь?
— Прожила под его крылом почитай что год. Если б не Ярослав Святополчич, так бы и застряла в Токае.
— Как же подсобил Святополчич-то?
— Неудобно говорить на поминках. В следующий раз как-нибудь.
Мономах проводил ее до челна самолично. В лоб поцеловал и сказал:
— Матери-княгинюшке низкий мой сыновий поклон.
— Непременно передам, обязательно.
— Янке же — попрек и недоумение.
— А вот этого дозволь не передавать.
Он спросид, прищурившись:
— Ладите-то плохо?
— Хуже не бывает. Пригрозила даже: если я подамся без спросу в Переяславль, то запрет в холодной. Вся теперь трепещу, ожидаючи...
— Вот кикимора, право слово! Каракатица глупая! Милая, не бойся: ежели чего, перешли мне весточку — я примчусь, наведу порядок.
— Стыдно беспокоить.
— И не думай о беспокойстве. Для родной души я на все готов.
— Низкий тебе поклон за такое добросердечие. Мне уже ничего не страшно.
Отплыла от берега, помахала брату платком и подумала, тяжело вздохнув: «Доведется ли еще свидеться? Я ведь ни за что не пошлю за ним. Совесть не позволит».
Девять лет до этого,
Венгрия, 1098 год, лето — осень
Домогательства Калмана начались вскоре после их приезда в Обуду. Поначалу монарх был предельно вежлив, аккуратен, заботлив, заходил проведать и довольно искренне улыбался от агуканий маленькой Эстер. Взял однажды на Балатон, близ которого, в буйных рощах по берегам, проходила охота на кабанов. Собственной рукой отрезал от зажаренной на вертеле туши лучшие куски мяса. Потчевал токайским вином. Говорил, смеясь: «Вот ведь Генрих негодует, наверное! Только ничего поделать не может. Руки коротки». Евпраксия спрашивала себя: верно ли она поступила, не поехав с Германом? И потом отвечала мысленно: да, пожалуй; там, где не любовь, а политика, ничего хорошего быть не может.
Венгр уже тогда, на охоте, предложил Опраксе побывать у него в шатре после ужина. Русская, потупившись, возразила: мол, сегодня ей нельзя, по известным женским соображениям. Он разочарованно цыкнул зубом, ничего не произнеся. Весь обратный путь до Обуды к Евпраксии не подходил.
Две недели спустя вновь наведался: был опять галантен, делал комплименты, целовал ручку и затем, после трапезы, напрямую задал вопрос:
— Ну, когда же, сударыня, вы меня осчастливите как мужчину?
Женщина молчала, глаз не отрывая от недоеденной перепелки. Самодержец продолжил:
— Я, как видите, не хочу давить, власть употреблять. Всё должно быть ко взаимному удовольствию... Но не кажется ли вам, что откладывать просто неприлично? Вы живете у меня во дворце, под моей опекой, одеваетесь в наряды, сшитые за мой счет, кушаете блюда, сваренные королевскими поварами, а малютке Эстер предоставлена лучшая кормилица. Взяли мой подарок — перстень с бриллиантом... Надо же иметь совесть. — Отхлебнул вина. — Главное, в отличие от Генриха, я не требую от вас политических заявлений, не использую в борьбе с Папой. Всё, чего прошу, только ночь любви. Разве это много? Просто смех какой-то. Слышал бы меня кто-нибудь из других кесарей Европы! Допустил бы он у себя в государстве даму, не считающую за честь близость с королем? Сомневаюсь.
Евпраксия проговорила:
— Я не просто дама, подчиненная вам... Я таких же королевских кровей, как и вы. Нахожусь в родстве с большинством правящих семейств — от Британских островов до Босфора. И поэтому не могу позволить, чтобы обращались со мной, как с продажной девкой.
Он поднялся — раздосадованный, взбешенный, с нервно вздрагивавшим правым усом. И, чеканя каждое слово, заявил:
— Вы должны запомнить, сударыня, раз и навсегда. Мне плевать, голубых вы кровей или же каких-то других. Здесь мое королевство. И моя единоличная власть. Каждый, кто с этим не согласен, либо болтается на виселице, либо сидит в заточении, либо убирается из страны на все четыре стороны. Выбирайте сами, коль такая гордая. — Повернулся и пошел к выходу. По дороге бродцл: — Я даю вам одну неделю. Если не прозре-ете, будете пенять на себя.
Ксюша закрыла лицо руками и разрыдалась. Нако-
нец позвала к себе Хельмута, остававшегося у нее в услужении. И сказала строго:
— Вот возьми мой бриллиантовый перстень. И продай в какой-нибудь ювелирной лавке. На полученные деньги быстренько купи справную повозку и лошадь. Мы отсюда должны уехать дня через четыре.
— По июльскому-то пеклу? — покачал головой кучер. — За девчушку боязно.
Евпраксия вспомнила, как пыталась бежать с захворавшим сыном, и внутри что-то защемило. Но ответила хладнокровно:
— Не могу иначе. Оставаться здесь еще хуже.
А сама подумала: отчего же хуже? Лучше поступиться собой, чем здоровьем крошки. Ну, в конце концов, Калман не такой уж гадкий — молодой, горячий мужчина, и мгновения близости с ним могут быть приятны. Да, она его не любит. Ну и что? Разве это важно? Разве она любила первого своего мужа? Отдалась ему в первый раз просто во исполнение супружеского долга... Может, и теперь? Просто во исполнение долга перед дочерью Паулины? Но сейчас положение иное: Генрих — ее единственная любовь; уступить венгру — значит изменить Генриху, изменить любви. Впрочем, разве Генрих сам не предал их чувства? Да, конечно, предал, но потом раскаялся. И она его по-христиански простила. Даже готова была вернуться. Калман помешал... Господи, опять Калман! Что же делать, как ей поступить?
С дрожью в голосе обратилась к Хельмуту:
— Да, ты прав. Ехать поздно. Доживем до будущей весны... — И надела на палец кольцо с бриллиантом.
Калман, против ожидания, не тревожил ее три недели. А потом явился навеселе, грубоватый, бесцеремонный, и стоял в дверях, заложив руки за спину, медленно раскачиваясь с пятки на носок и обратно. Хрипло вопросил:
— Ну, так что решили, сударыня?
Опустив глаза, женщина ответила:
— Поступайте, как знаете, ваше величество. Я всецело ваша.
Он расхохотался, подкрутил молодецкие усы. Радостно сказал:
— Умница, хвалю. Но теперь я сам не желаю этого. Ну, по крайней мере, пока. Представляете, Адельгей-да, я влюбился. Как пятнадцатилетний мальчишка! И все время думаю только о моей пассии. Это какое-то безумие. Вот ее завоюю, а потом вернемся к нашим отношениям. Будьте наготове. —• Погрозил ей пальцем и ушел, даже не простившись.
Обессиленная Опракса рухнула на колени и перекрестилась на висевшее у кровати Распятие, прошептала по-русски:
— Слава те, Господи! Наконец-то Ты внял моим молитвам!..
С королем она не виделась вплоть до осени. Это время миновало в заботах о девочке: та хандрила, у нее распухали десны от растущих зубок, но зато в хорошие дни малышка бесшабашно ползала по ковру и пыталась произносить отдельные слоги: «ма-ма», «та-та». Ела с аппетитом.
Калман заявился в сентябре, как-то поздно ночью, переполошив всю прислугу замка. Ксюша уже лежала в постели, как услышала движение в зале для пиров, а потом тревожную беготню по лестницам. От испуга села.
Дверь открылась, в темноте замелькали факелы, и затем на пороге выросла фигура монарха. Судя по интонациям голоса, он был снова пьян. Жалобно воскликнул:
— Адельгейда, представляете, она умерла!
— Кто? — спросила русская с замиранием сердца.
— Эва, моя любовь. Не уберегли, идиоты... Захотела покататься на лодке по Дунаю, налетела волна, и они все перевернулись. Эву не спасли! — Самодержец
присел к ней на край кровати и вполне натурально расплакался.
Евпраксия пожалела этого большого ребенка и погладила его по руке:
— Будьте мужественны, ваше величество. Бог дал — Бог взял...
Он вздыхал и хныкал:
— Вы же видели ее... Зайчика, лисичку... Глазки как цветочки. Голосок-колокольчик... Я влюбился впервые в жизни! Правда, Адель, впервые. Был готов подарить ей полцарства... целовал ступни... О-о, какое было блаженство обладать ею! Как она кричала от счастья в моих объятиях!.. И теперь... пустота... и могильный холод... Как мне одиноко!..
Евпраксия протянула ему вышитый платок, государь вытер мокрые от слез бороду и усы. Несколько капризно проговорил:
— Можно мне прилечь? Просто так, без всякого? Что-то я озяб...
— Окажите милость, ваше величество...
Калман мгновенно скинул с себя одежду и забрался
под одеяло. Он действительно весь дрожал — то ли от озноба, то ли от возбуждения. Грустно прошептал:
— Вы такая теплая... нежная... заботливая... Пожалейте меня, пожалуйста.
Ксюша обняла короля за шею. От него пахло выпитым спиртным, конским потом и кёльнской водой. Ощутила, как холодные волосатые икры приникают к ее лодыжкам, а колени поднимаются между бедрами, чтоб согреться. Разрешила это легко. Ноги их под одеялом сплелись, а уста сомкнулись. После бесконечного поцелуя венгр произнес:
— Адельгейда, счастье мое, я буквально воскресаю в вашей постели.
— Рада это слышать.
— Не хотите ли снять ночную рубашку? Будет много проще.
— Вы, пожалуй, правы.
Неожиданно Калман скрылся под одеялом, и она ощутила его жаркое дыхание у себя в заповедном месте. И чуть слышно застонала от сладости. Закатила глаза и открылась полностью.
Страстное безумие длилось долго. Евпраксия корчилась, задыхалась, умоляла хрипло: «Нет... нет... хватит!., прекратите!., не могу больше!» — а любовник продолжал неустанно, по-животному ненасытно, резко. Вся в испарине, женщина уже издавала лишь обрывочные нечленораздельные звуки, выгибала шею, вроде бы искала руками что-то рядом с собой и водила головой по подушке. Обжигающая волна прокатилась у нее вдоль хребта, заставляя то сжиматься, то разжиматься мышцы под животом. И она, не сдерживая себя более, разразилась душераздирающим воплем.
Калман обессиленно повалился рядом. Простонал:
— О, Мадонна!.. Вы великолепны!.. Благодарю. .. — И поцеловал Евпраксию в пылающую щеку.
Русская подумала: «Я продажная тварь... изменила Генриху... нет прощения», — но особой горечи не было на сердце, мягкая истома разливалась по телу, напряжение спало, наступали умиротворение, нега. И на короля не возникло обиды. Он, конечно, фрукт, каких мало, но доставил ей несколько счастливых мгновений. Пусть не по любви, пусть она его просто пожалела. Значит, такова ее доля. Так хотело Небо. Или преисподняя? Кто знает!..