Графиня Ода вместе с Журиной выбрала свадебные наряды для Евпраксии: прежде всего протканный легким золотом прозрачный ромейский плат, его набрасывают на голову вроде бы небрежно, а на самом деле умело и красиво, он собирается в мягкие складки и увенчивается золотым венцом. Красив был и широкий гиматий с длинными рукавами, на воротнике, наглухо охватывающем шею, и внизу – золотое шитье, пояс точно так же золотой. Под верхними одеяниями – узкая, по фигуре, сорочка александрийского полотна с сильно зауженными рукавами и золотыми наручами. Сандалии пурпурные, как у ромейских царевен, круглоносые, усаженные перлами и другими камнями.
Евпраксия, очень легкая, словно облачко, вся сверкала золотом и молодостью, рядом неуместным и нелепым выглядел долговязый маркграф с драконьей головкой (шлем нельзя было надевать в церкви, держал его на согнутой углом левой руке), в золоченом панцире с пышным ошейником и нагрудником, украшенным целым ворохом самоцветов, в высоких красных сапогах (длинные шпоры тоже позолочены), с гремливым мечом на дорогой перевязи.
Епископ надлежаще-торжественно, хотя и суховато, коль сравнивать с киевскими вкусами, соединил в соборе руки новобрачным, произнес должные слова о том, что церковь велит обоим жить по справедливости и в уважении святости брачных уз. Бароны стояли позади новобрачных и тяжело дышали – от напряженности торжественного мгновенья и от копченых гусаков, которыми уже с утра были набиты их ненасытные желудки; чуть позже епископа бароны дополнили, недвусмысленно посоветовав маркграфу, чтобы на ложе он избавился от рыцарственной вежливости и пороскошествовал как следует; из собора пышный кортеж перебрался в замок на пиршество, которое длилось до поздней ночи, сопровождаемое пьяным пеньем, игрой на лютнях, забавами шпильманов, дикими, часто же и срамными плясами, а уж тогда, как водится по обычаю, родичи проводили новобрачных в свадебную ложницу, чтобы положить их в постель рядом, но тут уж не было между молодыми обнаженного меча, как в Киеве, и гости не задерживались в ложнице. Пьяные слуги еле-еле стянули с маркграфа железные доспехи, кое-как сорвали с Евпраксии златотканые одеяния. Невеста осталась в одной сорочке, Генрих в грубой ночной рубахе ниже колен. Неуклюже передвигая длинные тонкие ноги, покачиваясь и пьяно хохоча, он сам вытолкал из спальни последних гостей, осмотрелся в темноте, не остался ли еще кто-нибудь из них, и тут увидел женщину, которая приехала из Киева вместе с его маленькой Праксед. Он что-то крикнул женщине, но та, видно, не поняла, потому что стояла посреди ложницы, – отгородив от него Праксед, его законную жену, настоящую жену, которая, черт побери, уже вступила в законный возраст, legitima aetas, как бормочут по латыни все эти, чесотка их возьми, аббаты. Маркграф махнул рукой на дверь, коротко и зло, но эта темная славянка продолжала стоять столбом, тогда Генрих почти упал на женщину, обхватил ее обеими руками, начал толкать к выходу, не переставая бормотать проклятья, брызгая слюной, безмерно пьяный.
Вдруг что-то светлое мелькнуло перед глазами маркграфа, он резко обернулся, отпихнув Журину с такой силой, что она упала на пол, увидел: прямо в грудь, напротив сердца, совсем близко было направлено что-то холодное и безжалостное, а голос молодой жены показался еще безжалостней:
"Заколю!" В пьяном тумане Генрих пытался понять, когда тут, почти у дверей, появилась Праксед. В руках ее он, однако, разглядел мизерикордию – узкий рыцарский нож для добивания смертельно раненных друзей (не врагов, нет!). Генрих непроизвольно отшатнулся от орудия смерти-избавительницы (для кого угодно, но не для него, нет!); Евпраксия, напуганная не меньше мужа, крепко сжимала мизерикордию, пытаясь держать и руку и клинок без дрожи.
Ромейская мизерикордия, подарок брата Ростислава, красивая, с золотой рукояткой и тонким, острым, как длинная рыбья кость, жалом… Ростилав научил прятать мизерикордию в рукаве, залихватски подмигивая маленькой сестричке: "Кто на тебя нападет, ударь в грудь, и того поминай как звали!"
– Пойдем-ка, дите мое, – сказала Евпраксии Журина, и Генрих молча отступил.
В ту ночь Евпраксия спала с Журиной, а утром свадебное пиршество продолжалось снова и длилось до тех пор, пока не было съедено в замке все, что в нем было; тогда перебрались в другой замок, съели и выпили все, что было в окрестностях; насупленные крестьяне привозили свиней, вели бычков, несли гусей, кнехты забирали у них живность, самих выталкивали за ворота замка, чтобы и духом тяжелым крестьянским не смердило там, где пьют и едят сильные мира сего.
В пьяной похвальбе и болтовне стало все ж известно о нежелании Праксед изведать брачное развлечение на ложе. Графиня Ода побеседовала сначала с аббатом Бодо, потом пожелала поговорить с Евпраксией. Уединились от пьяниц. Долго сидели молча две столь разные женщины, связанные общими воспоминаниями, а еще крепче связанные теперь – понимали это обе – враждою.
– Твой старый Святослав взял меня, когда мне было двенадцать лет, как и тебе, – сказала Ода несколько обиженным тоном. Правда, обида к такому событию, кажется, была неподходящей, женщине надлежит радоваться и гордиться, когда она становится женщиной, поэтому она тотчас поправилась:
– Но я была намного крепче тебя. Ты слишком хрупка, в тебе еще… мало женского. Аббат Бодо вполне разумно напоминает о competentia annorum. До шестнадцати лет тебе нужно пожить в Кведлинбурге, где ты познакомишься с нашими обычаями, языком и обхождением на земле мужа. Бедный Генрих, ему придется ждать еще целых четыре года!
Евпраксии хотелось крикнуть: "Не дождется!", но она сказала об ином:
– В Кведлинбург поеду только с моими людьми. Не отпущу их в Киев, останутся при мне.
ЛЕТОПИСЬ. ЗАБЫТОЕ
"Если бы средь мрака этого мира не сверкал луч науки, все покрылось бы ночью", – так запишет в "Хронике славян" через сто лет после событий, о которых ведется рассказ, Гельмгольд, пресвитер из Бозова на Пленском озере в земле славянского племени вагиров, называемой еще Холстинией. Киевский великий князь Всеволод всеми признавался мужем высокообразованным, покровителем наук, называли его "пятиязычным чудом", потому как знал он пять самых распространенных в тогдашнем мире языков, пристально следил за ведением летописания в монастырях Киева, Чернигова и Переяслава, немало гордился своими разветвленными семейными связями со всеми владыками чужеземельными, – но ведал ли он, что самую младшую дочь Евпраксию отдает замуж за человека, который принадлежит к яростнейшим гонителям славянства?
Достигала ли ученость Всеволода хотя б простого понимания того, что Нордмарка создана была как раз для новых завоеваний земель славянских? Да и сама империя Германская вырастала на этих землях. Рожденный в Мейссене (некогда славянский Мишин) Адам Бременский за несколько лет до приезда Евпраксии в Саксонию писал: "Земля славян – обширная область Германии, населена винулами, которых ранее называли вандалами. Если причислить к славянам ничем не отличающихся от них ни по внешности, ни по языку богемцев и расположенных на том берегу Одера полян, то ихняя земля будет вдесятеро больше нашей Саксонии. Эта земля сильна войском и оружием, обильна всяческими товарами, со всех сторон окружена горами, покрыта лесом и реками, создающими ее естественные границы".
Кроме вагиров, бодричей и лютичей, известных, еще под именем вильцев, в землях, которые в дальнейшем огнем и мечом были присоединены к Германской империи, в междуречьях Лабы и Одры по всему побережью Балтийского моря (тогда – Скифские воды) жили полабинги, кучины, лингоны, варнабы, укряне, хипцины, пирпипаны, толозанты, ретары, гевельды, доксаны, вилины, стодораны, ретарии, лужичи.
Через тысячу лет от них уцелеет лишь горстка лужицких сербов да в названиях рек и городов будут угадываться славянские первоосновы:
Бранденбург – Бранибор, Ратценбург – Ратибор, Любек – Любека, Траве – Трава, Мейссен – Мишин, Росток – Растоки. А хронист ведь когда-то писал с тревогой: "Область славянского языка так обширна, что ее невозможно объять умом".
"Недоступные в своих болотах, они не хотят признавать никаких властителей над собою", – писал Гельмгольд. "Глаза у них голубые, лицо красноватое, а волосы длинные" – такими остались в истории.
Ни языка их, ни легенд, ни мудрецов, ни надежд, ни последних слов.
Истреблены только потому, что их земля понравилась ненасытным соседям и еще более ненасытному их богу, – прикрываясь его именем, германские рыцари шли на незащищенные поселенья славянские. Знаем, что были славяне доброжелательны, умны, правдолюбивы, отличались твердостью духа и умеренностью. Германский хронист вынужден был признать, что славяне пусть "еще не просвещены верой, но одарены добрыми естественными свойствами, ибо весьма жалостливы к тем, кто терпит нужду. Золото и серебро они ценят мало и богаты редкостнейшими, не известными нам мехами, запахи коих влили смертоносный яд гордячества промеж наших. Сами же они считают эти меха не дороже всякой скверны и тем самым, я считаю, выносят приговор всем нам, ибо добиваемся куньих мехов, как высочайшего блаженства".
Нордмарка направлена была в самое сердце славянских земель. Ведал ли о том высокоученый князь Всеволод? Иль все равно ему было? Да что там племена, коли он не пожалел даже своей молоденькой дочери…
НАБЕГ
Широкозадые кобылы несли сквозь серый дождь без умолку кричащих, еще охваченных сытым воспоминанием о многодневном свадебном пиршестве кнехтов.
Хвалили своего маркграфа, распевали: "Ангелы на небо, пастухи в конюшню, гой нам, гой!" Дождь их не пугал. Настоящего сакса ничто не пугает, ему быть не может никаких преград и помех. "Реки переплывем, горы преодолеем, хитрости переборем, силу переломим, гой нам, гой!"
Когда-то сакс пришел к тюрингу, попросил выделить для себя немного земли. Хмурый тюринг не отличался ни гостеприимством, ни щедростью.
Сказал: бери в подол рубахи – вот и вся тебе тут земля. Сакс набрал землю в подол и начал разбрасывать по крошке, и перепуганный тюринг увидел, что все его горы покрыты саксовой землей.