Евпраксия — страница 9 из 70

Уже на горах высились изредка замки, будто серые совы, – здания были тяжелые и хмурые, на дорогах толклись нахальные рудогривые кобылы с равнодушными всадниками на них, возвышались городские крыши, топорщась черепицей; хрипло стонали колокола над каменной землей, камень, всюду камень, и сердце, казалось, стучит не в грудь, а в камень.

Еще раз произошла перемена в Евпраксии, теперь завладел ею нечеловечий страх – закрыть бы лицо руками, бежать отсюда куда глаза глядят, бежать без думки, без оглядки, просить спасу у всех богов, и новых и старых, но – поздно уже, поздно. Камень – серый, безнадежный, жестокий, и среди того камня живут, будто дикари иль разбойники, графы, бароны, рыцари, живет император ихний, а где-то дома белые ласковые жилища, зеленая ласковая земля и Киев, взнесенный на тихих холмах под самое небо.

Евпраксия плакала, не скрывая слез. Мамка Журина утешала ее, называла снова, как прежде "дите мое", воевода Кирпа скособочился еще сильней, сострадая маленькой княжне, а тем временем черные саксонские кони скакали впереди обоза наперехват солнцу и черным жирным теням, тяжелые дубовые мосты падали поверх глубоких рвов с протухлой водой, гремели ржавые толстенные цепи, голоса у замковой осторожи тоже ржавые, будто простояли здесь сторожа целые века.

Граф Генрих не выехал навстречу своей жене, видно во всех ожиданиях своих надеясь на Рудигера.

Люд встречал молодую маркграфиню без восторгов, равнодушно и мрачно, зато замки становились перед ней на каменные колени, леса с высоких верхов отдавали поклон, расстояния стискивались, будто проваливались в горные обрывы; под грозами и дождями, под солнцем и ветром приближалась Евпраксия к своему мужу, ближе, ближе, ближе…

ЛЕТОПИСЬ. УДИВЛЕНИЕ

Свои летописцы умолкают, так и не начав рассказа про Евпраксию и удивительные ее приключения, зато чужие наперебой спешат сообщить о прибытии в Саксонию дочери прославленного русского царя, зятя ромейского императора, брата французской королевы, свекра английской принцессы, родственника королей Швеции, Норвегии, Венгрии. В хронику монастырей Розенфельденского и Хассенфельденсенского угловатой своей латиной вписывает монах, что "дочь русского царя приходит в сию землю с большой пышностью, с верблюдами, нагруженными роскошными одеяниями, драгоценными камнями и вообще неисчислимым богатством". (Верблюд был такой диковиной, что, попав, например, в чешский Пльзень, как дар русского князя, навеки остался в гербе этого города.) И это произошло именно тогда, когда император Генрих покорил саксонских баронов, вынудил их заключить мир, а как писал потом Отберт, епископ Люттихский, "такой закон о мире был столь же полезен несчастным и добрым людям, сколь вреден негодным и хищным. Одним он давал кусок хлеба, другим – голод и нищету. Те, кто растратил свое имущество на военные приготовления, стремясь окружить себя привычным числом сподвижников и в сем превзойти других, должны после лишения права на грабежи – с ихнего дозволенья будь сказано – вступить в борьбу с обеднением, ибо погребами ихними завладели нужды и нехватки.

Кто скакал пред тем на взмыленном жеребце, вынужден был теперь довольствоваться крестьянской клячей. Кто еще недавно одежду носил не иначе как ярко-пурпурную, теперь почитал прекрасным иметь одежду той окраски, которую дала ему природа. Золото радовалось, что его больше не втаптывали в грязь, ибо бедность заставила носить шпоры из железа.

Одним словом, все, что дурные склонности развили в этих людях суетного и лишнего, отняла у них ныне наставница-нужда".

И вот тогда к маркграфу Северной марки, созданной для войны против славянских племен лютичей и венедов, да и для удержания саксонцев в подчинении империи, к Генриху, что незадолго до рассказываемых событий уже получил в наследство огромные богатства Оды, бывшей русской княгини, прибыла прекрасная, как ангел, русская княжна да еще с богатствами, опять с богатствами, за которые можно было бы купить всех германских епископов и баронов.

В первой нашей летописи под годом 1083 стоит: "Приде Олег из Грек Тмутараканю, и я Давида и Володаря Ростиславовича, и седе Тмутаракани; иссече Козары, иже беша светници на убиенье брата его и на самого, а Давида и Володаря пусти".

Об отъезде Евпраксии – ни звука.

И родной по отцу брат Евпраксии, прославленный Владимир Мономах, создавая через десять лет знаменитое "Поучение" сыновьям, ни единым словом не упомянет ни о несчастной своей маленькой сестренке, ни о другой сестре, Янке, рожденной, как и он сам, от ромейской царевны. Вспомнит лишь свою невестку, посожалев, что за грехи собственные не увидел ни первой радости ее, ни венчания, и попросит прислать ее к нему, чтоб с нею последние в жизни слезы свои пролить, чтоб посадил ее на место, приличествующее ей, и да сядет, дескать, она, аки горлица на сухом древе, с сетованиями, а великий князь утешится тем временем в бозе.

Аки горлица на сухом дереве… Следовало бы сказать так о маленькой Евпраксии, но кто же мог это сделать? Дома ее вычеркнули из памяти, а тут, на чужбине, неуклюжая латынь не прибегала к таким выражениям, хронисты смотрели на мир суровыми глазами, пристрастья не могли подступиться к толстенным монастырским стенам, все скорби давно были распяты на островерхих башнях баронских замков.

"Дите" было забыто, стало чужим, ничьим; богатства, привезенные им, так или иначе должны были рассеяться, словно песок, на ветру. Чему же предстояло остаться?

COMPENTENTIA ANNORUM

Обоз, что пришел с Евпраксией, не уместился ни в замке Генриха фон Штаде, ни в трех других замках, куда его рассовали. Сам маркграф, забыв о жене-чужеземке, метался от замка к замку, жадно пересчитывая приданое, грозил ненасытным своим забиякам-кнехтам; по обычаю, все приданое принадлежало невесте, а всякую в нем недостачу должен был теперь возмещать муж, то есть Генрих.

Генрих был необыкновенно высок ростом и худ (потому и прозвали его Длинным), поражала маленькая, как у дракона, головка, поражали мелкие черты лица; было в нем еще много от мальчишки-подростка, но в то же время вполне отчетливо ощущалась испорченность – ее не заметила Евпраксия, зато сразу почувствовала опытная Журина, которая прямо содрогнулась от страха за свое прекрасное "дите", за его чистую душу.

Путешествие от Киева в Саксонию растянулось на долгие месяцы. Из Киева выезжали в мае, теперь на дворе стоял уже октябрь, прозванный германцами месяцем вина, месяцем плодов, щедрот земных; то месяц, когда выдавливают из виноградных гроздей молодое вино, варят пиво из нового ячменя, коптят первых гусей, колют откормленных свиней и зажаривают вкусные колбасы и ребрышки к пиву, – месяц, когда в лесах вянут листья, обнажаются деревья, погружаясь в грусть и сон, а в долинах горкнут перестоявшиеся травы, утрачивают соки, замирают, будто старые люди. Но в одночасье осень – пора свадеб, пятнадцатидневных брачных пиршеств, потех и развлечений, пора зачатий новой жизни, которая должна прийти на смену умиранию в лесах, на горах, в долинах, в захолоделых водах.

Аббат Бодо весьма радовался тому обстоятельству, что смог доставить невесту для графа Генриха именно в пору щедрой пышной осени; радость эта, правда, немного омрачалась при воспоминании о смерти Рудигера, но по всему было видно, что маркграф не очень-то переживал по сему поводу, можно б даже утверждать, что он воспринял известие о таинственном убийстве барона с некоторым удовлетворением, ибо не удержался и, искривя еле засеянную рыжеватым пушком губу, бросил: "Для брачных развлечений на ложе я в баронах не нуждаюсь, не правда ль, аббат?"

Аббат немного испугался за этого властителя-недоросля, в пределах марки господина полного и не подвластного никому и готового, как видно, пренебречь даже божьим судом. Неужели он имеет намерение сразу потащить это невинное дитя в свою грязную постель? Осторожно заметил: competentia annorum, то есть настоящее совершеннолетие у женщин наступает лишь в шестнадцать лет, а Евпракспи всего только двенадцать.

– Двенадцать лет для девушки – как раз законный возраст, legitima aetas, – напомнил ему маркграф, – или аббат забыл наши законы?

– Однако же, сын мой, даже монахиней женщина не может стать до исполнения ей шестнадцати лет, Competentia annorum! – воскликнул Бодо. – Ваш брак никак не может считаться сразу же свершившимся, это должен быть как бы брак и как бы свадьба.

Разговор происходил в мрачном замковом зале, оба стояли друг против друга, чувствуя, что начинают ненавидеть друг друга; у молодого ненависть всегда сильней и сразу прорывается наружу – маркграф сорвался на крик; словно переломив свою высокую фигуру, наклонился к аббату и прохрипел ему в лицо:

– Шестнадцатилетних в монахини?.. Чтоб рожали детей от аббатов! А у меня – двенадцатилетняя жена, и я хочу сразу же консумации брачной! И пусть мои подданные с радостью говорят: Генрих alreit hatte beschlofen Praxed[1]

. Откладывать на четыре или пять лет то, что принадлежит мне по обычаю и праву? Я завтра же торжественно въеду в свой замок с обнаженным мечом в руке под бой котлов и звуки лютней и повезу свою невесту в епископальную церковь, и меня будут сопровождать все бароны и рыцари Нордмарки, и хотел бы я видеть, кто захочет мне помешать!

"И псом взрослым еще не стал, – подумал аббат Бодо, – а кусает уже свирепо". Вслух не сказал ничего, даже вздох подавил и тихо отошел от маркграфа, исчез, как тень.

В замок прибыла графиня Ода с баронскими женами, высокая, белолицая – какой Евпраксия помнила ее еще в Киеве. Бывшая княгиня не изменилась ни в чем, даже одежда на ней была почти такая же, как когда-то в Киеве, когда восседала она рядом со Святославом, только золота навесила на себя графиня больше и тяжелей прежнего, и властности в ее голосе слышалось тоже больше, пожалуй, чем во времена княженья.

Все называли тут Евпраксию на латинский лад Пракседой, имя утратило ласковость, стало каким-то грубым, будто прозвище, девочка каждый раз пугливо ежилась, когда над ее головой раздавалось "Праксед! Праксед!"