ци – это сила соматического преображения, самопревосхождения. Живое и чувствующее сознание не удовлятворяется логической ясностью, ему свойственно стремиться к все большему углублению в себя, все более четкому осознанию своей отсутствующей правды. Этого, как уже говорилось, нельзя добиться субъективным усилием воли. Рост внимания очень скоро приводит к его рассеиванию, но расфокусированное внимание допускает и более высокий уровень сознания. Другими словами, прояснение внутреннего горизонта опыта достигается как раз благодаря распусканию «хватки сознания», акту расслабления, само-оставления, в известном смысле – помрачения. Усилию на самом деле самому естественному и неопровержимому. Всякая идея и действие конечны и могут быть отрицаемы, но не-идея и не-действие бесконечны и неопровержимы.
Итак, телесное сознание само себя проясняет и развивает. Оно не нуждается в каких-либо основаниях, средствах и даже целях и требует только одного: быть предоставленным самому себе. Оно способно к самопрояснению и утончению именно потому, что является не сущностью, не субстанцией, а соотношением, соответствием разнородных величин, вездесущей между-бытностью, срединностью (одновременно средой и средоточием), неисчерпаемым покоем паузы, разделяющей и связывающей все моменты мировой со-бытийности. В едином, говорит даосский автор Хуан Юаньцзе, «пребывают все соответствия. Пустота моего сердца – это изначально данная мне Небом природа»[61].
Итак, странная для западной мысли особенность телесного сознания состоит в том, что оно не имеет предметного содержания, лишено интенциональности или, если угодно, обладает нулевой интенциональностью. Оно не содержательно, а всецело операционально, действенно, но при этом разрывает поток мыслей и создаваемые им логические связи. Сознавать воистину – значит стоять прежде всего и между всем, быть одиноким. Только такое сознание может обеспечить и полную безопасность, и настоящий успех. В английском языке для сознания такого рода есть подходящее слово: awareness. Русский язык не различает два этих очень разных типа сознания, так что приходится условно воспользоваться словом «сознательность».
Как отсутствующая длительность и соотношение, соответствие разных планов бытия, внутренняя сознательность пребывает прежде и выше любого состояния или данности. В китайской литературе к этой среде и силе всеобщей проницаемости прилагаются эпитеты «пустотная» (сюй), «небытийная» или «отсутствующая» (у), «темная» (сюань, мин) или «одухотворенная» (лин). Последний эпитет особенно примечателен и встречается в различных сочетаниях: «одухотворенная природа», «пустотно-одухотворенная сила», «одухотворенный импульс» жизни, «одухотворенный аффект» и т. д. Это же понятие входит в словосочетания, которые в современном китайском языке соответствуют слову «душа» (линхунь, синьлин). По сути же, оно обозначает предел духовной чувствительности, чистое соответствие, из которого выходят все вещи. Поэтому речь идет также о творческой силе духа. Интересно, что современные японские авторы избегают слова «духовный», возможно не желая давать повода для заблуждений и недоразумений. Я. Юаса говорит о «метапсихической реальности»[62]; С. Нагатомо употребляет термины «соматический акт» и «соматическое поле»[63]. Последнее выражение заставляет вспомнить сказанное выше о среде свободной циркуляции жизненной силы как прозрачной жемчужине (или ожерелье жемчужин) – движении, непрерывно превосходящем себя (и тем самым открывающем для себя чистое пространство соответствий), но следующем по кривой, свивающейся в спираль траектории, которая всегда обращена вовнутрь, к своему истоку, и потому ежемгновенно скрывается, теряется в мире. В мгновении просветления – или, если угодно, преображающем акте сознательности – все сходится безупречным образом за пределами всякой предметности, поэтому оно несказанно раздвигает горизонты видения, дарит поистине вселенскую чувствительность, так прекрасно описанную в стихотворении Пушкина «Пророк». Это мгновение не имеет признаков и не оставляет следов, подобно «вспышке молнии» или «полету птицы в воздухе». Оно есть актуальная всевременность, отсутствующая вечнопреемственность, неопределимое «действие адекватное Эону» (Ж. Делёз). «Внезапное явление сознающего сердца, – пишет поздний даосский автор, – заранее нельзя помыслить, а следом нельзя запомнить. Оно совершенно чисто и являет собой изначальный образ единой энергии творящего начала»[64]. Но если промельк прозрения не имеет длительности и не может запечатлеться в сознании, то и внешние образы мира не существуют для него, рассеиваются в потоке превращений. Можно сказать, что прозревший все видит, но ничего не замечает. Здесь, думается, лежат корни отмеченного Р. Бартом в японцах отсутствия нарциссизма, вообще интереса к внешнему восприятию: события растекаются по глади японской жизни, подобно кругам на воде от брошенного в нее камня, и бесследно исчезают, (как бы?) никем не замеченные. Суждение, возможно, чрезмерно полемичное, но поучительное.
В отличие от самовыражающегося Бога христианства «человек Дао» предоставляет миру быть, высвобождает все образы мира и поэтому одновременно тождествен и нетождествен видимому миру в акте соматического преображения с его вертикальной осью возрастания качества. Это абсолютное событие связывает земной и небесный планы бытия, индивидуальное самосознание с нашим «изначальным предком», или «изначальным обликом», или, если угодно, высшим «сознанием Будды». Такая связь, надо признать, включает в себя ряд неясностей и логических разрывов. Бдение не имеет внешних признаков и свидетельств. В нем тело «опустошается», и «нет ни форм, ни образов». Но акт само-оставления выводит на мировую сцену великое изобилие вещей, и чем сильнее бдение, тем ярче и реальнее являющиеся образы.
Обоснование и удержание описанной здесь философии живой единотелесности мира сталкивается, таким образом, с немалыми трудностями, главная из которых заключалась в том, что самопрояснение телесного когито сопровождается устранением символического модуса опыта (иносказательности речи) и возвращением к псевдонатуралистическому видению мира. Это противоречие отчетливо прослеживается в истории китайской живописи, где большой стиль художников-любителей из культурной элиты, поддерживавший символические качества опыта, периодически распадался на натуралистический стиль императорской академии и экспрессивный стиль «безумного чань» (одни и те же художники могли писать и в той и в другой, но в обоих случаях маргинальной манере). Тенденция к такому распаду оказалась в конце концов необратимой: в определенный момент истории в точке крайнего разложения традиционного синтеза на место символического видения оказалось естественным подставить оппозицию субъекта и объекта[65]. Что касается западного миросознания, то оно сразу же возникло за гранью азиатского символизма и с самого начала выражало идею параллелизма трансцендентного и природного миров.
Движущей силой самопрояснения внутренней сознательности в Азии выступает так называемая «воля» (и) – еще один малопонятный на Западе восточный термин. Обычно эта воля определяется как «порыв сердца», но, как все понятия соматической психологии Востока, не несет в себе ничего субъективного. Особенно опасная ошибка – смешивать ее с вниманием. Упомянутая воля относится к всеобщей соотнесенности, событийности в мировом кристалле бытия, внутренней интенциональности самой жизни, приведенной к полному покою и потому хранящей в себе безмолвное сознание всех моментов пустотной цельности мира. Недаром она часто так и именуется – «жизненная воля» (шэн и) и соотносится именно с присутствием тела как целого. Ее действие предполагает полное душевное расслабление, которое неожиданно открывает способность к внутренней сосредоточенности сознания.
Предвосхищая все сущее, эта древняя, как сама жизнь, воля (недаром ее нередко называли древней волей) воплощает интенциональность творческого акта, уже содержит в себе образ грядущего действия. Так каллиграф, собравшись писать, уже знает, предчувствует, как будет выписываться иероглиф. Современный мастер близкой к даосизму школы боевых искусств подчеркивает, что воля действует в нас только в моменты безупречного духовного расслабления, или, как точно позволяет сказать русский язык, нашей полной предоставленности себе:
«Если сознание чем-то поглощено, оно не может иметь волю. Только когда ваш ум свободен, вы можете обрести ее. Воля погребена под суетой, беспокойством о результатах и правилах. Чем больше вы думаете и рассуждаете, тем дальше вы от нее. Ошибочно думать, что волю можно наработать благодаря упорным тренировкам. Но когда вы в хорошем настроении, ничего не хотите и не требуете, когда вы покойны и уверены, воля сама незаметно придет к вам»[66].
Именно эта внутренняя, неделимая, подлинно онтологическая интенциональность телесного когито движет, согласно поучениям китайских учителей, внутренним телом (ти), а через него – жизненной энергией ци и в конечном счете делает возможным применение одухотворенной внутренней силы тела (цзинь). Ее действие – знакомый нам чудесный удар как божий дар. Оно уподобляется удару молнии или действию электрического тока[67], противопоставляемое физическому усилию, притом что сама воля значимо отсутствует в мире вещей: «До действия воли не видно воли, после действия воли не видно воли»[68]. Казалось бы, абсурдное, но совершенно закономерное утверждение там, где еще нет самого разделения между духом и материей, где еще нечего и некому воспринимать.