Евразия и всемирность — страница 34 из 39

мире существует ровно настолько, насколько не существует, каждая вещь вмещает в себя свою инаковость, сила скрыта в слабости, в правлении никто не правит, и так далее. В этом пункте, кстати, китайская мысль смыкается с постмодерном, который предлагает «оставить» самосознание и предаться «бездействующему», аморфному сообществу по ту сторону общества и его институтов.


– Очень странная концепция политики. Возможно ли в ее свете какое-то определенное мироустройство?

– Для европейцев странная. Но в своем роде естественная и жизненная. Ее сердцевина – интимная анонимность, которая дается опытом встречи, переживается как предел общения: чистая сообщительность. На практике речь идет о силе воздействия символического, в особенности ритуального, действия и о природе живого, одухотворенного тела, каковая есть именно самосокрытие, длящаяся сокровенность. Ею не просто пользуются, но, по сути, питаются все зрелищные искусства, особенно кинематограф. Это сила того, что обозначается труднопереводимым французским словом suspense — подвешенность, неопределенность, таящие в себе предвосхищение грядущего. Когда Конфуций сказал: «Если прям, то слушаться будут без приказаний», – он имел в виду как раз человека, сидящего прямо, как требовал ритуал, и так воплотившего архетипический жест покоя, который внушает благоговение и покорность тем, кто предстоит ему. Политика в Китае обращена не к рефлексии, а к аффекту, чувствительности сердца и духа. Китайская мудрость – это инаковость разума, которая, например, у Лао-цзы отождествляется с «разумностью народа». Очень смутная реальность и очень «коммунистическая», не правда ли?


– Но политика – это способ организации общества, пространство общих ценностей. Как может она осуществляться на таком, прямо скажем, невнятном основании?

– Организации социума на принципах европейского модерна Китай и вправду не знал. Вместо верности трансцендентным идеям он предлагает совместность единичных моментов существования. Другое дело, что это «сокровенное всеединство» связывает людей крепче абстрактных понятий и ценностей. Но оно связывает их в инаковости, по-своему вездесущей. Отсюда акцент китайских властей на отличии Китая от остального мира, а внутри страны – на непрозрачности власти для управляемых. При наличии неустранимой внутренней преемственности между верхами и низами.


– Вы можете указать конкретные проявления такой конфигурации политики в современном Китае?

– О, эти проявления многочисленны и очевидны! Взять хотя бы лозунг «Одно государство – два уклада», призванный обосновать вхождение в КНР Гонконга с Макао, а в будущем и Тайваня. Никакого противоречия китайцы в нем не видят. Или вот еще один популярный нынче призыв: «Развивайте социалистическую демократию, оберегайте права членов партии!» Власть в Китае и есть право выставлять такие формулы «единства в раздвоенности», против которых ни с какой стороны и возразить невозможно. Стало быть, власть в Китае и есть право (по определению исключительное) представлять такую заданность целого прежде всякой данности частного. В таком случае все предметное – пусто, несубстантивно, имеет статус тени, эха, декорума. Подобный взгляд как раз очень соответствует эпохе ИТ, когда вдруг выяснилось, что всеобщая доступность коммуникации упраздняет все сущностное, все «истинное». Отсюда уверенность в себе, которую излучают сегодня китайцы, живущие по закону «самоинаковости», их любовь к имитациям и подделкам. Отсюда же стремление китайских властей «держаться в тени» на международной арене, их апелляция к безличным «актуальным тенденциям» в мире (читай: требование признавать силу и авторитет Китая) при твердой готовности быть «руководящей и направляющей» силой в собственной стране.


– Насколько в таком случае универсальны или «универса-лизуемы» китайские идеи мироустройства? Ведь мировая гегемония должна опираться на идеи, понятные всем (или серьезному большинству).

– Современные китайские идеологи утверждают, что китайцы лучше понимают природу всемирности, чем европейцы, ссылаясь при этом на изречение Лао-цзы: «Смотреть на мир, исходя из мира». Логически это нелепость. Но такое видение требует как бы «всевидения», достигаемого нравственным и духовным совершенствованием. Ту же идею красиво сформулировал другой даосский философ, Чжуан-цзы, который советовал «спрятать мир в мире». Мы находим в этой формуле лучшее обоснование безопасности и вечного мира, о котором мечтал Кант.


– Мне идея «всевидения» неожиданно напомнила проект «Паноптикон» отца либерализма Дж. Бентама. Только у Бентама речь идет об исправительной тюрьме. У китайцев, получается, что-то похожее?

– Вы действительно нащупали одну из болевых точек в отношениях Запада с Китаем. Китайское «всевидение» (кстати, наглядно запечатленное на классических китайских пейзажах) может показаться европейцам – вследствие их собственных предрассудков – тоталитарным проектом. И сегодня многие на Западе проецируют антиутопию тотального контроля на Китай, где власти хотят косвенно воздействовать на население через мониторинг их покупок: поощрять тех, кто обнаруживает признаки общественно полезной деятельности, и мягко утеснять тех, кто живет только для себя. В рамках китайского мировоззрения это совершенно разумно, поскольку человек в Китае достоин своего звания в той мере, в какой он привержен нравственному совершенствованию. Притом китайское «всевидение» предполагает не-видение, жизнь в сокровенности и косвенное воздействие на окружающих. Мир в нем должен быть спрятан в мире. Чему же служит «всевидение»: общественной пользе или все-таки репрессивному аппарату государства? Очень деликатный вопрос.


– «Новый китайский порядок», стоящий на «слепом пятне видения» и «сокровенной преемственности», больше напоминает антиутопии Хаксли и Оруэлла. Насколько он все-таки реален?

– В гораздо большей степени, чем можно подумать. Способ бытования чайна-таунов как раз таков: они непрозрачны для окружающего общества, безразличны к его политическому устройству, но творят образы глобального Китая. Их жители не прилагают к себе самоназваний китайцев, которые приняты на их родине. Они называют себя хуа жэнъ — термин деполитизированный и указывающий только на принадлежность к китайской цивилизации. Но эта цивилизация очень многоликая, она не исключает отчужденности и даже вражды между ее представителями. По существу, мы имеем дело с рождением новой, глобальной по характеру, китайской идентичности.


– Но ведь китайские эмигранты привязаны к Китаю, являются его общепризнанными представителями.

– Это тоже сильное упрощение. Во-первых, китайская цивилизация, как я только что заметил, бывает разная. Во-вторых, китайцы-эмигранты принадлежат все той же бездне самоинаковости, ускользающей от контроля. Это своего рода «неопознаваемый субъект» мировой политики, в чем вы легко убедитесь, не обнаружив китайских имен в широких политических и общественных движениях современного мира. Но это составная часть китайского мира, которая в определенные исторические моменты даже допускает, как на Тайване, зрелую демократию. Я называю эту демократию «пропедевтической», поскольку она вырастает из нерешенности проблемы идентичности и подготавливает (как было в древности) вертикальную иерархию империи. Ведь повседневность и авторитарная власть в Китае – два полюса единого политического или, точнее, метаполитического пространства.


– Так примет ли китайский гигант существующие правила международной политики, когда почувствует вкус к глобальному господству?

– Уже должно быть ясно, что «пробудившийся» Китай никому приручить не удастся. Китайский лев всегда будет настаивать на своей инаковости, рьяно отстаивать свой «суверенитет» (на самом деле неприкосновенность скрытого измерения своей политики, своего стратегического потенциала). Но при этом он будет, как объявил Си Цзиньпин, «родным» для всех. На военные действия Китай может решиться только при наличии подавляющего преимущества, когда они будут «незаметными». Иная стратегия грозит Китаю утратой культурной идентичности, что страшнее поражения в войне. Китай, кажется, всерьез привержен идее многополярного мира, который таит в себе взаимовыгодную биполярность двух миросистем. Я называю их евроамериканской и евроазиатской. В основе первой лежит принцип самотождественности, в основе второй – самоинаковости. Эти системы не обречены на конфронтацию, хотя характер их отношений еще нужно осмыслить. Если они будут находиться в некоем симбиозе, оставаясь непрозрачными друг для друга, это будет означать победу Китая в высшей фазе глобального устройства. Но победу с неизбежностью скрытую.


– Получается образ эдакого даосского идеального правителя, о котором народ (в нашем случае – мир в целом) в лучшем случае знает, что тот существует – и тем доволен. Но насколько сегодня возможен такой миропорядок «невидимого гегемона» – как своего рода идейно-философский противовес benign hegemony Джона Миршаймера? Тем более что многие эксперты утверждают, что Си Цзиньпин уже практически задекларировал отказ от «наследия» Дэн Сяопина и держаться в тени более не намерен – напротив, активно, если не демонстративно, из нее выходит.

– Еще нужно посмотреть, не является ли выход Китая из его «тени» требованием признать его право на эту тень. И что плохого в этом праве? Что оно лишает права на «ясное сознание» чего-то? А если это сознание есть просто злоба дня и мутный поток медиа? Эта тема всегда будет порождать бурные и политически ангажированные споры. Остается, однако, фактом или, если можно так сказать, прото-фактом, что скрытая гегемония или, если угодно, «макиавеллистский момент» в политике является условием всякого политического уклада. Что поделаешь, мы живем в эпоху постполитики, постдемократии, постфакта и тому подобного… Наконец, не надо забывать, что мотив «невидимого гегемона» коренится в самой природе телесного бытия.