Евразия — страница 2 из 6

ялись в огрублое надбарачное небо запахи пота, серничков, портянок, отхаркивания, матерщина, понукания и

— Смирррна — вняйсь!

снова: — смирррна — вняйсь!

но изумительные красные, рубиновые, багровые покурочки так бы и прели до утра, так бы и наядривали тьму, так бы и попыхивали приветами друг другу:

— Ты здесь, Ваня?

— Я здесь, Ваня.

— Не бойся, я человек.

— И ты не бойся, чудашка, я тоже.

— Это ничего, что матерщина?

— Ничего, ничего.

— Будь покоен, Ваня.

— И ты, Ваня, милый,

— если бы не харрркнуло хррриплым аррршином, перекрыв матеррррщину:

— Спрррава по отделениям

— арррш!

И куда-то в провал беззвездный, нерадостный, отбивая положенный топот — закачалась нелепой машиной безмолвная бурая масса через три с половиной минуты после рожка и команды:

— ввай на тревогу.

А там, впереди, задиньдонкали пушки, и за первой ракетой позыкнулись в небо вторая и третья, четвертая, пятая, и все голубые, и снова диньдоном в нагрублое надбарачное небо, — зачем напружилось хмурью и смутью, зачем оно небо, а не крышка гигантского гроба, зачем оно может простором дышать, а не дышит.

— Донн!

— Донн!

— Не засти, отойди-отойди, донн!

— Три-чтэри.

— Донн, донн!

— Три-чтэри.

— Перррьвая рота — а-ррруку — повзводнэээ — б-гом

И темно-бурыми потоками, не дослушав законного ааарш! — машина незаконно, по-своему, не по-машинному, не по-командному, вперед, туда, где ракеты, звякая звуками звонких котелков, ручейками, штыками, упруго подпрыгивая пружинистыми прыжками

загромыхала, вдруг обнаружив людей, и много-много людей, как же:

— Эй, наяривай, ребята, веселей!

— Пушки-то… работают, словно по делу…

— В игрушки играют.

— И зачем это по ночам будить, зачем по ночам будить?!.

— Ты… гляди за делом-то…

— Знай, под ноги подвертывается… по но-чам!

— Мужики, подтянись, мужики!

— Тамбовский, котелок не потеряй!

— За своим мотри. —

А там, впереди, словно поняли: под законом командным, под законом машинным — у тамбовского и у курского — свой закон, может, веселый, может, печальный, а может и не веселый, и не печальный, а строгий, словом, закон, а не мертвое дерево и — стаями забезмолвились в небо голубые ракеты, как бы приветствуя, обеспокоились пушки, перестали диньдонкать, заухали:

— стойте, ух! куда вы, ух! смертью пахнет, ух! —

но темные, бурые клочья, не слушая, разрываясь все мельче и мельче, не по-машинному, не по-командному, — вперед, навстречу, вот и проволока — режь ее, рви ее, руби ее — и бесперечь зачирикали, чиркая, острые чортики черной проволоки, и снова бурые клочья — вперед, навстречу —

зигзагному беззвучному зову взвившейся новой — зеленой — ракеты. —

И вдруг, прямо в мутные волны набухшей, прорвавшей плотину реки

затакали, квакая, стойкими стайками, толчки пулемета,

и, пронзительным свистом взвиваясь, как вилкой скрести не по тарелке, нет, а по барабанной перепонке вашего, вашего уха, подчинясь зигзагному зову зеленой ракеты — жемчужно зенькнули и зазенькали дождиком пули пули, пууули.

Сзади еще напирали, не по-командному, не по-машинному, развеселелые темно-бурые клочья нелепой машины, а впереди:

— Что ж такое, братцы, брааатцы!

— В своих!

— В сва-аих!

— Псти! Пусти!

— А-а-а-а-ай!

И, оставляя свалившихся, звеня котелками, звякая ружьями и истекая истошными криками, назад — на-зад, сплетаясь штыками, кулаками пробивая дорогу, в стороны, в стороны, в какую-то гору спасаться, спасаться, что ж такоича, братцы? неш мы не люди? — кверху, в гору, задыхаясь: — не тое… ленту… вставил, дыша в надбарачное небо не легкими — всем обезумевшим телом

— а на горе — доклад генералу Оптику:

— Ночная атака началась, ваше превосходительство.

— А-а-а, хорошо, хорошо! Кто руководит?

— Па-ручик Раздеришин, ваш превосходитство.

— А, это — тот! Молодец, молодец.

4.

С ранним трамваем уже летела Валюська через весь город, сжимая в руках падающие свертки и с презрением глядя на гимназисток с книжками. Положим, папа и до сих пор дразнит Валюську жареный фыш, перевод с немецкого — как ему не стыдно, а еще помещик, член земской управы, — но ведь всем понятно, что это понарошку, что Валюська кончила, кончила, кончила гимназию и

невеста!

Сердце, удивительно нежно томясь, замирало в груди — вот будет неожиданная встреча! И, когда в дверях низкого — с запахом елок — барака солдат в очках без улыбки буркнул брезгливо:

— Они на фронте,

внутри все-все вдруг провалилось в темноту, а оттуда остро сверкнуло:

— Зачем я надела голубую вуаль?

И еще:

— Теперь его убьют,

но солдат проник очками в пустоту:

— Да это недалеко, версты нет. Вон туда, — и Валюська, забыв расспросить поподробней, скорей — вон туда, милый, милый Евгений, — а вдруг он уже убит и на носилках навстречу несут его строгое длинное тело? Как странно, однако же, — фронт: значит, немцы почти всю Россию завоевали? Как же тогда — папа? И имение папино завоюют? Нет, нет! Евгений их дальше не пустит, если только он жив. Бараки кончаются, солдаты навстречу,

— с но-сил-ками!

Что это? Что это? Значит, сражение? Кого же, кого же, господи..? Длинное, белое тело… Вот:

разговаривают; так и есть

— Кого? Кого вы несете? — и диким рыданьем сейчас:

— Солдатика убитого, барышня. А что?

— Раненые сами пошли, еще ночью; а он…

Солдата, солдата! Слава тебе, богородица-дева! В горле слова застревают:

— А… Раздеришин… поручик?

— А что ему деется?.. Небось, на горе, с генералом…

— Что ж там, опасно?

— Чего опасней… небось водку пьют.

Скорей туда, на гору! Пока не увидит Валюська своими глазами, не убедится… Какой длинный утрамбованный песок под ногами… И сколько солдат… И все ругаются. И песок, как солдаты, — серый, темно-желтый… Где же, господи, где же? Должно быть, там, где столбы телеграфные —

— А по столбам телеграфным протянута проволока, а по проволоке уже неслись во все стороны слова о несчастной случайности в запасной бригаде, а виновный во всем солдат-пулеметчик сидел на гауптвахте, а на горе — правда, водку не пили, но

— стратегически и тактически обсуждали ночную атаку с жаром и с пеной у рта (это только так говорится ради словесной игры — никогда взаправду не пенятся рты у спорщиков) и генерал Оптик, становясь на цыпочки, выслушивал доводы за и против, и мудро, наморщив безбровые впадины глаз, подрыгивал птичьей своей головой — направо, и налево и прямо, забыв о том, что солдаты — с трех утра на ногах, а отделенные, взводные, фельдфебеля и полуротные командиры пыжатся сделать вид образцовых занятий и по всему полю ходит, спотыкаясь и перекатываясь, как символ фронта поручика Раздеришина,

— стратегическая — тактическая — нудная — серая — но единственно образцовая — матерщина.

Прапорщику Арбатову нужно было сдавать дежурство, надоел узкий френч, портупея, шашка, револьвер и жмущий правый сапог, — двадцать шесть часов уже жмущий — и с двадцатилетней честностью, с правами знакомого с детства — он ненавидел поручика Раздеришина. И уже ненависть, сверля свинцовыми сверлами, свернулась в сверкавший клубок, готовый броситься и свертеть в сторону шею, шшеею, когда генерал, прощаясь, бросил намек Раздеришину о производстве в следующий чин. И вот, генерал поехал в коляске, а кругом облегченные шутки шопотом, еле слышным, шуршали, а на песчаном поле расстроились и запестрели нестрогими остротами стройные солдатские ряды

Арбатов, сжимаясь до боли, отвел Раздеришина в сторону, стал перед ним, глядя снизу на синий черкесский казакин, на могучие плечи с золотыми полосками, на бритую белую ррожу и:

— Поручик Раздеришин, ты… ты… ты… подлиза.

Конечно, услышав в ответ:

— Прапорщик Арбатов, ввы…

Но голубое мелькнуло меж ними видение, слилось с Раздеришиным, и из-за голубой вуали, услышал Арбатов доброе-доброе:

— Дурак ты, Арбатка! Жить играючи не умеешь. Гляди: ведь, это — Валюська.

Глянул Арбатов — и правда Валюська, родная Валюська, невеста Евгения, а ему все равно, что сестра. А Валюська глядела, как в небо, снизу, в глаза Раздеришину и:

— Как хорошо ты сказал ему, что игра… Только… вдруг ты со мной… тоже… только играешь?

ГЛАВА ВТОРАЯФригийский колпак

Мой спутник Мустафа, — я зову его на французский лад Мусташем, после благополучного окончания нашей миссии рассчитывает стать, по крайней мере, беем; кроме того, он твердо уверен, что мы ведем войну против всех гяуров, ту самую священную войну, о которой с детства он так много слышал от муллы. Вот две причины, по которым он еще не убежал от меня и изредка, пересиливая свою трусость, позволяет себе резать на куски мой воистину священный бикфорд. Режет он, заряжаю я; сто зеленых тюрбанов с самим Мохаммедом во главе не заставят его прикоснуться к капсюлям и банкам; поэтому что-то много десятков верст по солнцепеку мешок давит мои обожженные плечи.

Сознание, что это именно он, а не кто-нибудь другой из его оборванных односельчан, ведет газават, следуя за мифическим зеленым знаменем пророка, разжигает в Мусташе какую-то смиренную, терпеливую выносливость, дело в том, что по природе он большой неженка. Не дальше, как сегодня утром мы встретили пять «опрокинутых тарелок» — так зовем мы с Мусташем эллинов за их английские противоаэропланные шлемы — и по-обыкновению присели у края дороги, корча из себя нищих-оборванцев, от которых мы по внешнему виду нисколько не отличаемся; и Мусташ спокойно дал проехаться по своей спине всем пяти резиновым нагайкам, кувыркаясь в пыли и отвлекая внимание «тарелок» от моей особы. А меня так и подмывало швырнуть им вслед одну из банок, тем более, что «тарелки» ели… Они ели консервы, раскачиваясь на своих малорослых лошаденках, и на наших глазах бросили в кустарник два порожних жестяных стакана. Мустафа пополз за ними, как гиена, и долго и старательно вылизывал языком оставшийся жир, при чем мне все время казалось, что с жестянок вместе с жиром слезает и надпись: Corned beef Limited U. S. A. Я знал, что после такого упражнения еще несносней будет мучить жажда — и воздержался…