Евразия — страница 5 из 6

— А — она — здесь?

— Хто? Валюська? Валюська здесь, где ж ей быть, чудак, як не здесь, только она сейчас у клубе, до восьми в них занятия, з вин-тов-ка-мы занятия, а с восьми у клубе… ну, выходи, выходи, она запреть, ты, Афимья, як запрешь, ложись спать, баришня ключ звой имееть, ну идем, а-а-ах, ты, сделай милость, ну и удивил…

И на серый песок дорожки неслышно и внезапно лег ровный круг электрического фонарика, а тьма свернулась и неприветливо стала кругом.

— Вот сюда, во-от сюда, на памятник не наткнись, ушибешься, ну и памятники здесь, брат, на удивление, все буржуи строили звоим упокойникам, а чем я тебе угощу сейчас, небось вас за границей таким не кормили, стой!

— Ну, — по могылкам, як мотылек, за мной, у-у, шут, — подрясник приходится подбирать, як бабе подол, вот сюда, во-от сюда, стой, стоп. Здесь. Пришли.

И круг упал на небольшую, толсто-застекленную дверцу с крестом — венцами — сиянием.

— Да вы, Андрей Алексеич… Ведь, это — могила?

— Яка могыла, яка могыла, а еще в ниверсете учывся, як хохлы говорять, не могыла, а склеп, ну заходи, заходи, шоб не видели, то мой кабинэт, не стукнись, стой, я наперед зайду

— и мягким пузом прижал гостя к мокроватой черной стене прохода

— а-а-а, не бойся, ты ж солдат, от увидишь, хорошо ли будет, во-от увидишь, оно склеп называеться, склеп сэмэйства Грохольских, сходи по ступенькам, не оскользнись, тут не глыбко, а-а-а, еще фалить будешь, гарно сюбэкт придумал, скажешь, во-от, сейчас осветиться, лампу зажгу, а при буржуях лектричество було, не как-нибудь, а-а-а, то мой тайный кабинэт.

Вперед — вытянув руку, чтоб не удариться, шаг за шагом — за кругом фонарика — что за ерунда? — как во сне, — снова низкая дверь, — в могилу? в могилу, в могилу — свет фонарика мигнул — заколебался — пропал, озаренный ярким светом лампы

Комната, обитая резным коричневым деревом — мягкий диван, кресла, стол с грязноватой скатертью,

и торжествующее пузо в подряснике:

— От. То склеп сэмэйства Грохольских.

2.

Шоколадом — капустой — сырой паутиной — пахло чем угодно в склепе, только не покойником. Гость осмотрелся, сел и снова на колени поставил свой чемоданчик.

— Ну ж, чем тебя угощать — а-а-а, сделай милость, вот удивил, ей-богу, як сыну, сыну родному обрадовался, — давай, давай звой чемоданчик, ты не бойся, я ж осторожно, вот сюда, во-от сюда, ему тут будеть покойно… чем тебя угощать?

Бутылками и битым стеклом был забит угол комнаты; одна за другой заскакали бутылки из другого угла, из-под стола, из шкафчика; за ними коробка шпротов; яблоки на ущербленной тарелке; лимон с зажухлым обрезом.

— Вот и не сивушка, тепер располагайся, як дома, на диване и лягишь, а пока — випьем. Зубровки? Малиновки? Рому?

Потолок давил — землей — камнем — надгробием; сбоку, вместо стены, угрожала тяжелая портьера: там, конечно, покойники; да не портьера, а деревянная резьба; или чугунная? под ногой хрустнуло: поднял — раздавленный листик фарфора.

— То от венка — тут багацько раньше венков було, все убрать велел Хванасу, Хванас, это такой сюбэкт, — шоб не ботались под ногами… Да ты шо ж не пьешь? Ты пей… от, гляди, — запас… Ну, по третьей, гоп!

Зубровка засвербела в горле щекоткой, в глазах стало ясней, хоть и до безумия хотелось спать, неуютное чувство близости мертвецов затуманилось и поплыло куда-то кверху. Но — все-таки — непонятно:

— Почему его упырем зовут?

Ясно, впрочем — толстый и могилы оскверняет.

— Андрей Алексеич, а вы не вампир?

А привыкшие к свету глаза различили напротив — доску:

Здесь похоронены:

Иван Антипьевич Грохольский, 69 лет от роду;

Супруга его Матрона Прокопиевна, 56 лет от роду;

дети их: Евстигней, 23 лет; Алексей, 23 лет;

Младенец — Прокопий, 3 лет,

и Олимпиада, 23 лет,

а также

Онуфрий Онуфриевич Дыло.

Господи, приими их дух с миром.

Почему — Дыло? Откуда — Дыло? И почему Евстигнею, Алексею, Олимпиаде, всем по двадцать три года? Разве так бывает? Близнецы они, что ли? А должно быть, умирали постепенно, дойдя до двадцатитрехлетнего возраста. Но все-таки: при чем Дыло?

Тогда, словно в ответ, сквозь неутомимую трескотню из пузатого подрясника, доска приветливо поднялась кверху, — эх, если б не так слипались глаза, — и нарастая, вздымаясь, громоздясь один на другой, раскачиваясь, смеясь, подмаргивая,

черепа, черепа, черепа, — а за ними

сам Онуфрий Онуфриевич Дыло, выше потолка, без головы, без рук, один подрясник — схватил потолок, да как тряха-нет, — только известка посыпалась, и чего он его трясет — неизвестно —

— Стучат.

Гость схватился с места.

— Кто?

— Хванас, ли Валюська. Я чичас, я чичас, ты тут посиди.

И в тесный проход, в щель темную, как немыслимая вздувшаяся гробовая мышь — и из щели:

— А шо? Кого? — и в ответ хриплое громыханье:

— Заведующий зоветь, расстрелошные попа просють.

— Я чичас, я чичас, кажи, шоб подождали.

Гость встал — и навстречу пузу:

— Я здесь сидеть один не буду.

— А-а-а, ну, погоди-погоди, вот Хванас с тобой посидит. Хванас, ты посиди, без тебе зароют, ты тут посиди, випий вот с ими, а я чичас, я чичас —

И, мотнув невидимым хвостом, исполинской мышью — в щель. А из щели в глине, в земле, — вывалил новый Дыло, обвязанный веретьем, с вежливым хрипом:

— Не помешаю, господин?

— Не помешаешь, садись.

Дыло деликатно — поодаль на гробницу — откуда она явилась — каменная, плоская, кто лежит под ней?

— Выпей.

Рюмка метнулась в пасть — как не провалится без естатка.

— И давно здесь Андрей Алексеич… отец Андрей свой кабинет устроил.

— Аны давно здеся пьють. С самого почитая.

— С какого почитая?

— А вот, как над ими почитай в соборе исделали, в попы обозначили.

— И хороший из него поп?

— Поп как поп. Обнакновенный. Что с попа взять? Отбил молитву — и на бок. Это тебе не в комиссии заседать.

— В какой комиссии?

— А во всякой. В мандатной, сказать… аль в кладбищенской.

— В какой мандатной комиссии?

— Без мандата на собрание не пущають. А комиссия мандаты проверяеть. Да неш вы, господин, не знаетя?

— Я не здешний. Ну, а на собрании что делают?

— Разное делают. Больше говорять, решають, как и что.

Гость пригнулся, так и вперился лихорадочно в красное, обветренное лицо, так и впился в безбровую, в безресницую щетину пожилых дней.

— Ну, и что же, что решают? Например?

Собеседник погладил колено, счистил кусок глины с своего веретья, с натугой вывалил:

— К примеру… сказать, хоша бы на кладбище новые ворота поставить, заместо старых.

— А старые — что?

— Сгнили, подвалилися.

— Ну, ну, ну, — и поставили?

— Да неш вы не видели? Чай, в ворота проходили.

А, чепуха. Пить надо.

— Пей, как тебя… Афанасий, что ли?

— Ахванасий.

И время заскрипело молчанием, закапало — кап! кап! — капля за каплей в углу, за надгробной доской, потекло, подпрыгивая, рюмками в горло, завертелось красным, обветренным лицом Афанасия — в тихую вечность, в темноту щелевого провала.

3.

— Времени восемь, — отметила мастерская резким звуком человеческого голоса в потрескивающем гореньи бензина, лязганьи ключей и постукиваньи металла.

И в этот момент стало ясно, что к вечеру машина готова не будет и что субботник придется продлить. Монтер Пузатов, как паук, присосавшийся к искалеченному снарядам мотору, с досадой швырнул французский ключ об пол, пошел в угол, порылся зачем-то в ящике с ломом и:

— Точно за деньги стараемся, чччорт…

— И правда, диви бы, за деньги, — сочувственно из углов мастерской.

Бесшумный начоркестра, торчавший у двери с тайной надеждой удрать и распустить своих людей, вдруг обнаружился беспокойным ерзаньем и шмурыганьем носа.

— Ну, а ты, ты чего вздыхаешь? — со злобой напустился на него Пузатов. — Музыка тоже, чччорт…

Начоркестра, томясь, вытер лысину, и, оправдываясь, зашарил глазами по чернорожим блузникам: нет, хоть измазаны копотью лица, а видно, брови сжаты до отказа, глаза смотрят в пол, не подыграешься, хоть колесом пройдись.

Тогда Ваня Дунин не выдержал, и, бросив гайку, к нему ласково:

— Табак ваш, бумажки дашь, спички есть, — покурим?

Начоркестра с готовностью портсигаром в нос и, словно освещая фонариком, заводил по всем носам.

— У меня есть, — еще ласковей сказал Ваня. — Одни крошки, зато своя и вежливо портсигар в сторону — не запачкать бы, и из кисета — в руку трясом — пыли — ее бы нюхать.

Всем полегчало от Ваниных спокойных слов, от потянувшихся новых — не масляных, не копотных — дымков — мастерская стала словно выше — не так болели спины. Начоркестра с шумными вздохами пыхал папиросой, беспокойно косился на дверь — это пока курили — и не дождавшись:

— Ну, а все же таки, товарищи… как же? а? когда можно ожидать?

И испугался, должно-быть — рано, не выдержал времени.

— Иди ты… к монаху в штаны, — рявкнул Пузатов. — Когда — когда! Свет только застишь, лысая образина… — верно, рано, теперь все дело испорчено… — когда — когда? шляются, только свет застят… Ну, а вы чего стали? И-и-и выпучили зенки… обрадовались, папиросами кормят… из пульсигара —

Выгнулись спины, заходили гайки в ключах, затюкали молотки и резко запахло краской. Ваня знал, что «пульсигар», это нарочно, чтоб унизить и подчеркнул себе: правильно, не надо было брать папиросы. Прошел мимо нача, подмигнул одобрительно, но не вышло: нач погас, потух, кончился и носом зарылся в усах.

Уже четвертый час Ваня возился над втулкой — приходилось подтачивать конус, и теперь, поднеся конус под тусклый электророжок, двадцатый раз убедился, что дело дрянь, что возиться нечего и что вряд ли конус пойдет. Давно пора было домой — мать ждала с ужином — Ваня вспомнил о двух воблах в кармане пальто, и решил лучше совсем не думать о доме и ужине. Вот, работают одиннадцать человек, а двенадцатый дожидается конца их работы, чтобы встретить конец торжеством, радостной победительной музыкой, и всех дома ждет ужин, мать, жена, сестра, а не бросают работы, не уходят. Что-то их держит. Должно быть, не приказ начальства о субботниках кто не хотел работать, тот и не остался, шестнад