иротства и одиночества, своей беззащитности и безутешности, своей горькой, постылой доли!»
«Мачеха-отчизна» – горькие, беспощадные слова. И, похоже, понимая это, Фруг просит прощения у отторгнувшей его родины:
Не осуждай меня за слово укоризны,
Что вырвется из уст моих порой…
Пойми, пойми тогда, как я скорблю глубоко, —
Мучительной тоске излиться дай
И за слова невольного упрека
Не осуждай, не осуждай…
В одном стихотворении (оно так и называется «Любовь к родине») Фруг словно подслушал «беседу двух старых рабов под сенью цветущей маслины». Они говорили о «родном уголке», который сердцу всего милее, хотя здесь, в неволе, им и живется вольготно, и труд не в тягость. О чем же тоскуют старцы? Откуда они родом? Ответ: «Мы выросли оба в Долине Могил, вблизи Пустыря Прокаженных». Старцы из Долины Могил наверняка хлебнули там горя и лиха, но любить ее от этого не перестали.
Тогда отчего же, позволительно спросить, Россия, изобильная, прекрасная Россия, становится для Семена Фруга «мачехой-отчизной»? Понятно, что как иудей он был глубоко травмирован и дискриминационным антиеврейским законодательством, и волной кровавых погромов, и юдофобской истерией, охватившей тогда широкие круги русского общества. Но даже если жгучая обида застит глаза, даже если покажется вдруг, что обречен жить «в Долине Могил, вблизи Пустыря Прокаженных», мыслимое ли это дело отказываться от своего отечества? И хотя во времена, когда евреев буквально выталкивали из страны и власть предержащие цинично заявляли: «Западная граница открыта для вас!», поэт никуда из России не уезжал, кое-кто тут же запишет его в «безродные космополиты». Но словцо «космополит», ставшее ругательным с легкой руки идеологов Третьего рейха и сталинского режима, к нему никак не подходит (даром, что в его творчестве мы находим мотивы и вариации итальянской, греческой, ирландской, арабской и албанской поэзии). Нельзя назвать его и «безродным». И не только потому, что он, как тургеневский Базаров, мог сказать о себе: «Мой дед землю пахал», – Семен Фруг твердо знал, какого он рода-племени, и гордился этим. Именно осознание своей причастности к еврейскому народу, трагическая, но великая судьба которого исчислялась тысячелетиями, вдохновляло его жизнь и творчество. Перефразируя известные строки, он всегда был рядом со своим народом, там, где его «народ, к несчастью, был». И Россия стала поэту чужой только тогда, когда он ясно понял (прав ли он был или ошибался): у его народа здесь нет будущего.
К такому убеждению он пришел, рассматривая судьбы еврейства в исторической перспективе, «на вековых путях скитальческой печали». Фруг очень любил исторические аналогии. Провинцию Гошен, где в древнем Египте дозволялось жить томящимся в плену иудеям, он называет «египетской чертой оседлости», а тамошнего начальника над евреями – «Ваше египетское благородие», «египетская Держиморда». Но вид и норов сего Держиморды точь-в-точь российские. «Глазища красные, навыкат, нос темно-сизый, в руках нагайка со свинцовыми подвесками, да как топнет он ногою, да как гаркнет он на всю фараонскую: «Гей, вы, жидова треклятая! За каким дьяволом пожаловать изволили?.. Что? Не проведете, голубчики, нет! Я вашу братию знаю, мошенники вы первостатейные!»
То, что происходит с его единоверцами, подчеркивает поэт, уже было в истории, ибо, как сказал один еврейский венценосец и философ, «нет ничего нового под солнцем!»:
О, братья по судьбе, в ряду тысячелетий!
Зачатые в скорбях, рожденные во мгле,
Народа-узника замученные дети,
Как горек и тяжел удел наш на земле!
Эти слова он обращает к своим российским соплеменникам, но их можно адресовать к евреям всех стран, потому что:
…как зерна легкие посева
Дыханьем грозных непогод,
Рассеян всюду мой народ.
И весь трагизм евреев в том, не уставал повторять Фруг, что «у нас отняли родину! Если человеку нужны зимою теплая одежда и летом тень, чтоб укрыться от палящего солнца, то родина нужна ему, как свет, как воздух, как кровь для его сердца… У нас отняли родину!» Когда жизнь иудеев в диаспоре протекает мирно и их существованию, мнится, ничто не угрожает, то народ, словно «инвалид» (это его сравнение!)
…забросив знамя и щит,
В старчески-смутной дреме лежит.
Но если близка опасность, если кольцо врагов сжимается вокруг, сразу же оживает историческая память вековых гонений и преследований, обостряется национальное чувство:
Старые раны,
Вскрывшись опять,
Мукою станут
Сердце сжимать, —
Встанет он… Бледные
Губы дрожат,
Щеки пылают,
Очи горят, —
Словно воскреснув,
С мощью былой
Снова готов он
Ринуться в бой.
Фруг верит в будущее своего народа, и это:
Вера – твердая, как камень,
Вера – светлая, как солнце,
Вера – жаркая, как пламень.
Он знает, у его народа «зорок глаз», и «крепки ноги», и «посох цел», и даже удары судьбы зовут его к воскресению:
И громы нам поют «воскресни»!
И бури гимны нам поют!
Национальное единение и стремление вырваться из духовного плена являются, по Фругу, залогом счастья и благоденствия:
Свободой гений наш рожден,
Одною с нею связан долей, —
Он вместе с ней убит неволей
И вместе с ней воскреснет он.
Поэт придавал решающее значение еврейской духовной традиции, религиозному воспитанию своего читателя. Специалисты спорят, был ли Фруг приверженцем хасидизма или более склонялся к взглядам традиционного иудаизма. Важно, однако, то, что он обращался в своем творчестве ко всем иудеям, стремясь подчеркнуть то, что их объединяет, а не разъединяет. Критик Л. Яффе подчеркнул утверждающий характер творчества Фруга, то, что он был певцом «пробуждения национального сознания русского еврейства» («Рассвет», 1910, № 44). И, разумеется, непререкаемой священной книгой для всех являлась Тора, которую когда-то Генрих Гейне правомерно называл «портативной родиной евреев». Как заметил один критик, «Библия [Ветхий Завет, Тора] дала ему материал для картин, для мечтаний, для снов, дала пишу… мирным грезам об идеальном счастье». Впечатляют такие его произведения, как «Пророк-пастух», «Видение пророка Исайи», «Амман», «Смерть Самсона», «Легенда о чаше», «Быстро одернулся полог шатра», «Старое горе» и другие.
Приходится, однако, признать, что сцены Библии, представленные поэтом, уступают по своему эмоциональному воздействию его живым описаниям природы Новороссии, где он выступает как художник-пейзажист. И это неудивительно: ведь Тора почти совсем не прибегает к детальным описаниям природы – и в этом как раз и состоит тайна того неизгладимого впечатления, которое она производит: фантазия сама дорисовывает картину, которая здесь только намечена, означена двумя-тремя словами. (Фруг и сам признавал, что библейские реалии никак не сопрягались в его сознании с новороссийскими, близкими ему с детства: «Даже хорошо знакомое название предмета и то же название, встречаемое в книге, ничуть не связываются между собою, и хотя [я] сто раз видел лошадей у водопоя, все-таки не представил себе с достаточной ясностью простой картинки, изображающей элиазаровых верблюдов у степного колодца, не представил себе ни иоильской саранчи, ни той или другой картинки из «Песни Песней», несмотря на то, что все это в основных чертах, хотя и в иных размерах, [мне] очень хорошо знакомо… Ведь все это говорится о тех полях и селах, ручьях и цветниках, оленях и горлицах, которые цветут, журчат, резвятся, воркуют там, в далекой, далекой стране, в том дивном, но, увы! потерянном рае, о котором мы скорбим, вздыхаем и плачем вот уже много веков, и разве же здесь или где бы то ни было может быть такой колос, как там? А голубка, приютившаяся под застрехой местной бани, неужели вы не шутя станете отождествлять ее с горлицей, о которой говорит Суламита…»). Художник, желающий закрепить картины Библии в рельефных образах, нуждается в гениальном полете фантазии и стилистической технике высшей пробы. Но то, что оказалось под силу гениям Джона Мильтона и Виктора Гюго, Фругу удавалось не вполне. Как отмечает литератор Н. А. Котляревский, здесь «его кисть слишком слаба, и на его палитре слишком мало красок».
Тем не менее, когда поэт повествует о Земле обетованной – потерянной исторической родине евреев, его рассказ отличают взволнованность и страстность. Интересен очерк «Пальма». Экзотическое дерево, пращуры коего когда-то горделиво росли «под знойным небом Палестины», ныне одиноко стоит в кадке у одного русско-еврейского мальчугана. Эта-то пальма вдруг заговорила с ним «нежным, ласковым человеческим голосом»: «Ты понимаешь, дитя мое, любовь к природе родного края и любовь к Творцу всего живущего – вот, что хотел укрепить в каждом творении священный закон Торы». И дерево напоминает ему об уроженцах Святой Земли, которые «горячо любили и родину свою, и своего Бога. Богатырь Самсон, пророчица Девора, цари Саул и Давид выросли в тишине и раздолье полей, в тени уютных рощ и садов Палестины… Я никогда не была в той далекой священной стране, не видала ни тех рощ, ни того неба. Но я пальма; предки мои – пальмы, от которых я происхожу, росли в том обетованном краю, и где бы я ни росла теперь, я вечно буду чувствовать свою связь и с той землей, которая питала их своими соками, и с тем небом, которое согревало их своим благодатным теплом. Милое дитя! – (наставляет пальма) – И ты родился и живешь далеко от священной родины своих предков, но ты должен вечно помнить и любить ту далекую землю, то далекое, знойное и яркое небо».
Плита на могиле С. Фруга в Одессе, установленная в 1911 году