Евреи государства Российского. XV – начало XX вв. — страница 74 из 85

Примечательно, что и в русско-еврейской литературе рубежа веков тема крещения получает подчас новую трактовку. «Перекрест», сохраняющий верность своему народу, становится героем исторической повести Л. О. Леванды «Авраам Иезофович» (Восход, 1887, кн. 1–6), где выведен благочестивый еврей из Вильно. Он, между прочим, имел вполне реального прототипа, который жил в этом «Литовском Иерусалиме» в 1450–1519 годах и был фактическим министром финансов при короле Сигизмунде I. Таких высот Авраам достиг не только из-за выдающихся способностей, но и благодаря крещению. «Если христиане насильно заставляют нас быть отступниками от веры нашей, то мы можем сделать что-то для нашей защиты… мы можем употребить… хитрость», – поясняет он. Критики отмечают остро современное звучание этого произведения Леванды.

Интерес представляет и фельетон С. Ан-ского «Голова нееврея» (Рассвет, 1912, № 25). Здесь в центре внимания – события 1891 года, когда «деревянный хозяин Москвы», августейший юдофоб Сергей Александрович, учинил массовое изгнание иудеев из города. Многие были поставлены тогда перед необходимостью креститься (по некоторым данным, веру Христову приняли в тот год 3 тысячи человек).

Героем Ан-ского становится предприимчивый еврей, который в эту пору массового крещения (дававшего право остаться в столице) занялся прибыльным делом – он принимал христианство за других, оставаясь евреем. Стоит ли пояснять, что для такого «неофита» это было чисто показным, формальным обрядом, лишенным какого-либо духовного содержания! И поступил он так во имя благородной цели – спасения соплеменников от дискриминации и выселения. А потому – кто решится обвинять его в святотатстве?


Онисим Борисович Гольдовский


Что до Рашели Мироновны, то хотя она и приняла крещение по личным мотивам, совершенно очевидно, что и для нее это было тем же пустым обрядом. Как отмечает американский славист Кэрол Бейлин, «католицизм не подходил и, похоже, был второстепенным для идентичности Хин, это явствует из того факта, что она ни разу не обращается к нему в своих воспоминаниях». И правда: в опубликованных дневниках Хин непосредственно о католицизме нет ни полслова, она лишь однажды говорит о том дне, когда «старый ксендз в Толочине» обвенчал их с Онисимом Гольдовским. Очевидно и то, что в жизни писательница отличалась завидной веротерпимостью. Когда ее сын от первого брака, М. С. Фельдштейн (1884–1939), в приступе славянофильского угара вознамерился окрестить свою дочь, она опечалилась, но смирилась и 19 ноября 1915 года записала в дневнике: «Завтра будут крестить мою вторую внучку. Имя ей дадут Елена. Дай Бог этой новой женщине счастья. Пока – я питаю к ней только чувство жалости».

Марксистски ориентированные литературоведы настойчиво втолковывали нам, что художник лишь отражает действительность. На самом же деле он ее активно преображает, намечая такие этические и нравственные рубежи, коих не всегда возможно достичь в реальной жизни. В полной мере это относится и к нашей героине, затрагивающей тему крещения во многих своих художественных произведениях. И замечательно то, что в отличие от всамделишной Рашели Хин, формально принявшей католицизм, положительные протагонисты ее произведений, поставленные перед подобным выбором, категорически от крещения отказываются, даже если оно вызвано причинами «романического» свойства[10]. И, напротив, обратившиеся в христианство (особенно из прагматических и карьеристских соображений) ею жестко порицаются.

В Саре Павловне Берг, героине рассказа Хин «Не ко двору» (Восход, 1884), угадываются и индивидуально-авторские, и типические черты ассимилированного русско-еврейского интеллигента конца XIX века, с его неизбывной трагедией, выраженной в страстном монологе: «Слушайте, я считала себя с детства русскою, думала и говорила по-русски, мое ухо с колыбели привыкло к звукам русской песни… Все это осмеяли, забрызгали грязью. Я испытала на себе весь ужас положения незаконнорожденного ребенка в чужой семье… Хочу любить, а меня заставляют ненавидеть». Характер Сары дан автором в развитии, что придает ему особую художественную убедительность. Воспитанная в привилегированном пансионе в духе заскорузлого антииудаизма, девочка читает «Четьи-Минеи» и убеждена, что все евреи грязные, что они «с мацой в Пасху пьют человеческую кровь», и страстно мечтает о крещении. Но логика жизни приводит ее к заключению, что если ненависть к евреям входит в самую структуру христианства, то оно, стало быть, не дотягивает до тех ценностей, кои им провозглашаются. Сара, интеллигентная и образованная, то и дело сталкивается с дискриминацией: ей как еврейке отказывают в работе. А в один богатый дом она попадает, поскольку хозяева посчитали, что «даже лучше, что она жидовка; будет, по крайней мере, знать свое место и не важничать». В такой «серой, точно гороховый кисель», юдофобской атмосфере «ей как-то не верится, что можно произнести слово «еврей» без прибавления – плут, мошенник, подлец, когда представляется удобный случай».

И Сара уже на собственном опыте ощущает ложность господствующих в обществе стереотипов, кои она принимала на веру в детстве.

Принципиально невозможным становится для нее и крещение, какими бы резонами оно ни было продиктовано. А к нему склоняет Сару ее возлюбленный Борис Коломин, дабы заключить с ней брак. «Но ведь это простая формальность, обряд, – настаивает он, – для такой женщины, как вы, существует лишь одна религия, которая совсем не обусловливается той или иной церковью. Не могу же я поверить, что вы заражены религиозным фанатизмом». Однако вовсе не в фанатизме тут дело: Сара Павловна считает себя плотью от плоти еврейского народа и желает быть со своим народом – там, где, говоря словами поэта, ее «народ, к несчастью, был»! Вот что она отвечает жениху: «Я была свидетельницей дикой животной травли на людей, скученных на одном клочке, за чертой которого им запрещалось дышать, а когда эти люди не догадались задохнуться от тесноты и грязи и стали барахтаться, – их обозвали эксплуататорами, вампирами и мало еще чем… [Креститься] – громогласно отречься от них, перейти в вражеский лагерь самодовольных и ликующих. Я ни за что не переменю религию, перестанем об этом говорить. Милый мой, я люблю тебя, как душу, но никогда за тебя не пойду…»

А в другом рассказе, «Мечтатель» (Сборник в пользу начальных еврейских школ. 1896), перед нами предстает «скромный и бескорыстный пионер еврейского просвещения», Борис Моисеевич Зон. Это «неисправимый романтик», кумиры коего – печальники еврейства И.-Б. Левинзон и И. Г. Оршанский, а любимые литературные корифеи – Жорж Санд, Гюго и Гете. Он наделен «умом сердца», чуткостью и подкупающей всех «духовной простотой». Этот «энциклопедист-самоучка – любопытный обломок целого типа, который в таком неожиданном изобилии выделило еврейское захолустье в конце 50-х годов». В его холостяцкой московской квартире столовались нищие студенты, несостоявшиеся артисты, бомжи, а хозяин-хлебосол и рад был внимать ежечасно «молодому шуму», привечать всех – и эллина, и иудея. Однако шли годы, эпоха надежд Александра Освободителя канула в Лету, на троне прочно обосновался «тучный фельдфебель» – Александр III. «Дух времени был слишком силен, и старый мечтатель растерялся, – пишет Хин. – Пришли степенные молодые люди с пакостной усмешечкой, иронизирующие над «именинами сердца», пришли журналисты, прославляющие розги, юдофобство на «научной» почве с передержкой, гаерством, гиканьем».

Борис Зон наблюдает досадные метаморфозы: вот его любимый ученик, еврей Лидман так тесно сживается с окружающей бездуховностью и настолько нравственно черствеет, что «из благоразумия» принимает у себя в доме некоего Воронова, автора мерзких юдофобских брошюр. «Бывают такие случаи, когда быть благоразумным – значит быть низким», – бросает Лидману Зон. Дальше – больше: Лидман решает креститься, о чем с помпой объявляет Зону и тщится подыскать сему поступку разумные и высоконравственные аргументы. Происходит знаменательный диалог:


Лидман. Даже с философской точки зрения, я становлюсь на сторону исторической силы…

Зон. Даже если эта сила топит ваших братьев?

Лидман. Ну, это, знаете, индивидуальное чувство… как кто смотрит. Вам угодно считать братьями четыре миллиона человек, а я считаю братьями всех людей.

Зон (с горечью). Ах, скажите лучше прямо, что вам хочется выйти в присяжные поверенные…

Лидман (прищурившись). А хотя бы и так. Надеюсь, я никому не обязан давать отчета в своих поступках. Вот я не мешаю вам быть страдальцем и героем!


Лидман как в воду смотрел: «страдальца» Зона, не пожелавшего пойти на сделку с совестью, высылают из Москвы (предварительно в полицейском участке его аттестовали «натуральным жидовским» именем – Беркой Мордковичем – и не без удовольствия напомнили, что в России «для жида нет закона»!) Последние дни наш «мечтатель» провел в одном заштатном городке черты оседлости. Его мучил неотвязный сон: некий страж порядка с мясистой ряхой говорил ему вкрадчивым, даже ласковым голосом: «Прими караимство, дружок, или чтобы в 24 часа духу твоего здесь не было!» (караимы, как известно, дискриминации в Российской империи не подвергались)…

В сочинении Хин «Одиночество (Из дневника незаметной женщины)» (Вестник Европы. 1899) привлекают внимание два еврейских национальных типа, поразительных по своей полярности. Представитель первого – весьма отталкивающий невежественный выкрест Беленький («по части литературы он безгрешен», с иронией замечает автор). Это Иван, точнее, Абрам, не помнящий родства. Вот что о нем говорят: «Еврей, недавно крестился, но всех уверяет, что родители его были крепостные какого-то польского магната. Вчера он с пафосом рассказывал, что ему во сне явился Николай Угодник и предсказал блестящую карьеру. – «Может, это был не Николай Угодник, а Моисей Пророк», – съехидничал [кто-то]. – «Я не имею с ним ничего общего», – важно произнес Беленький».