Евреи — страница 15 из 27

Теперь у матери начался припадок, и она со всеми своими опасениями, детским страхом, мучениями, одна помогала ей.

— У нее сжимается сердце, — торопливо повторила она, — я куплю кофе, лед…

Фейга вернулась с Фримой, и у обеих голоса были веселые, уверенные. Сегодня Фрима в первый раз сошлась с настоящим господином, хорошо одетым, щедрым, и тот ей назначил новое свидание через три дня. Он дал ей два новеньких рубля, и ей казалось, что пуды серебра тянут ее карманы к земле.

— Очень нужно работать! — не стесняясь, громко говорила Фрима. — Где девушка, там хороший охотник. Я куплю себе хорошенькую шляпку, Фейга! Пусть на фабрике работает кто хочет.

Мейта поднялась, почувствовав, что девушкам не до нее, и пошла к себе. Но уже на полдороге замедлила шаги и насторожилась. Из ворот несся голос Нахмана…

— Нахман, — радостно подумала она, усаживаясь на пороге, — с кем это он разговаривает?

Прошла долгая минута. Блюмочка уже вернулась, пробежала мимо вприпрыжку и скрылась в одной из квартир.

— Как у меня сердце бьется, — подумала Мейта, — буду думать о другом.

Голоса приближались. Показался Нахман под руку с незнакомым человеком и, увидев Мейту, весело и громко сказал:

— Добрый вечер, Мейта! Посмотрите, кого я привел. Вы не поверите. Это Натан… Со вчерашнего дня меня ищет и лишь к вечеру нашел в рядах.

Девочка растерялась от неожиданности и, не соображая, пробормотала:

— Натан, какой Натан?

— Товарищ мой, Мейта, — солдат. Разве вы не помните? Посмотрите на него! Вот он Натан, Натан…

Он говорил радостным голосом, был возбужден, но Мейте в его тоне послышалась печаль.

— Зайдите, — произнесла она, все еще не имея возможности опомниться, — вы мне после расскажете. Не разбудить ли мать?

— Нет, нет, — попросил Натан, — никого не нужно беспокоить.

Мейта быстро оглянулась на него, и в душе ее сразу установилось разочарование. Она успела рассмотреть его, и ничего похожего на то, что представляла себе, не было в нем. Он был худой, с плоскими плечами, обросший бородой и держался сгорбившись. Говорил хриплым шепотом и употреблял усилия, чтобы его слышно было.

— Он болен, — промелькнуло у Мейты.

Она побежала в комнату Нахмана, зажгла лампу, а когда оба вошли, снова оглядела его и чуть не всплеснула руками. Здесь, при свете, худоба Натана казалась ужасной. В лице не было кровинки. Глаза с длинными ресницами, смягчавшими взгляд, лихорадочно блестели, а черная курчавая борода, плохо заполнявшая худые щеки, выдвигала вперед, как тупые острия, обе челюсти.

— Он долго не проживет, — с жалостью подумала Мейта, не смея заговорить.

Натан вдруг закашлялся.

Сначала тихо, будто был уверен, что сейчас пройдет; потом сильнее, — покраснел, посинел, и звук был такой, как если бы дули в отверстие ключа; потом, судорожно дрожа всем телом, он уперся кулаками в колени и, иногда детски улыбаясь, с усилием произносил:

— Подождите, я сейчас перестану.

И опять кашлял мучительно, страшно. Нахман в волнении стал ходить по комнате и, чувствуя на себе взгляд Мейты, каждый раз оборачивался и печально качал головой. Когда же смотрел на Натана, — без силы улыбался ему.

— Теперь дайте мне воды, — устало произнес Натан, вытирая пот с лица.

Мейта вышла, а Натан тонко, точно знал тайну и не хотел ее выдать, сказал:

— Сколько мне еще осталось жить?

— Садись, садись, — жалостно проговорил Нахман. — Что они с тобой сделали?

— Не будем говорить об этом, Нахман. Меня замучили, но я прошел хорошую школу… Теперь у меня такое богатство, что я не отдал бы его за время, которое мне осталось жить. Я смирился, Нахман, я понял…

Вошла Мейта с водой, и он оборвался. Нахман опять стал ходить.

Натан оглядывал комнату и долго останавливался на каждом предмете. Потом внимательно посмотрел на Мейту.

— Ты хорошо устроился, Нахман, — тихо сказал он, — никогда не поверил бы…

Мейта, сидя в стороне, жадно смотрела на Натана, стараясь отыскать на этом замученном, изможденном лице все то прекрасное, о котором с такой любовью рассказывал Нахман, Постепенно она начинала привыкать к звукам его голоса, и что-то ласкающее, что-то близкое своему сердцу уже слышалось ей в нем.

— Я о себе расскажу позже, — отозвался Нахман, — это так немного, так мало хорошего я могу рассказать, — прибавил он, покраснев.

И в наступившем молчании странно прозвучали его слова.

— Хотел бы смириться, Натан.

В его тоне звучала тоска, растерянность. На себя он брал вину в побеге Неси, и невыносимо было вспомнить, как легко он пал, когда Фейга поманила его. Казалось ему, что Натан перевалил уже большую гору, и тяжело было признаться, что сам он еще совершает мучительный подъем.

— Я прошел школу, — сказал Натан, — я хорошо страдал. И если бы можно было показать душу после страдания, какая она чистая, светлая, — всякий благословил бы страдание. Дай мне чаю, Нахман…

В его глазах стояло что-то упрямое, будто в руках он держал сокровище, которое нашел, и его хотели отнять. Нахман сделал знак Мейте, и когда она вышла, оба сидели молча.

Девушка скоро вернулась с кипятком, приготовила чай, разлила в стаканы, дала Натану, Нахману и опять уселась в стороне.

— Я хотела спросить, — тихо сказала она, — разве люди не всегда мучатся от страданий? — Она сделала жест. — Вот здесь есть девушка… Фейга… Она мученица.

Нахман оглянулся на Мейту. Как будто тень прошла мимо и заслонила ее.

— Я поговорю с ней, — подумал Нахман.

— Люди мучатся от страданий, — ответил Натан, — я знаю. Но виноваты в этом люди, Мейта, а не страдания…

— Я не понимаю, — перебил Нахман.

— Дайте мне еще чаю… В этой жизни, Нахман, нужно устроиться так, чтобы полюбить страдания, — в этом спасение. Надо делать их приятными. Вы оглянитесь, Мейта! — Он поднял обе руки и так держал их. — Жизнь ведь одно страдание, и необходимо сделать из него наслаждение. Если бы люди уже могли…

У Мейты завертелось в голове. Как будто Натан открыл дверь в новый мир, и она заглянула в него. Как ясны были теперь слова Фейги! Страдание она превратила в радость, из позора и обид она сделала украшение.

— Я понимаю вас, — с увлечением произнесла она. — Я верю, я верю… — Она начинала, обрывалась… Как хороша она была теперь в своем волнении! Свет от лампочки делал ее всю золотистой, и в этом подвижном золоте, точно в оправе, как что-то отдельное, живое, переливались блестевшие восторгом глаза.

— Не понимаю, — повторил Нахман, — когда больно, то больно, и к этому не привыкнешь.

Ему становилось досадно, неприятно. Лишь вчера он был у Хаима и насмотрелся таких ужасов, что теперь казалось позором слушать Натана. А Натан, как человек, познавший истину и пожелавший отдать ее другому, сердечно говорил!

— Ты сердишься, Нахман, я вижу. И мне как будто стыдно перед тобой. Но я понял… Зачем бороться, биться, когда страдание неизбежно?

Он замолчал.

Нахману стало грустно. Опять сидел прежний Натан, ласковый, нежный, с милыми жестами… Во дворе бродила тишина, пустая, бесстрастная, безнадежная. Люди без тревоги спали после дня трудов и мучений, и мнилось что-то освященное в этой ночной покорности, когда они запасались силами для бесцельных страданий. Чего еще хотел Натан? Разве в окраине не вконец искалечили себя, чтобы не бороться?

— Мне не нравится все, что ты говоришь, — произнес Нахман после молчания, — я теряюсь…

— Нужно пройти школу, — с силой возразил Натан. — Какая цель жизни? Быть сытым? Это ужасно, Нахман… Страдание вечно, претворим его в радость. Сложим руки, пусть бьют нас по щекам.

— Мне страшно слушать тебя, — с испугом проговорил Нахман, вглядываясь в его возбужденное лицо. — Перестанем говорить об этом.

— Мне страшно, — прошептала Мейта про себя.

— Перестанем, — согласился Натан, — но я нашел утешение, я смирился, я счастлив… Я был единственный еврей в полку, один среди врагов… Меня били, истязали — я наслаждался. У меня болело тело, кружилась голова, надо мною издевались… Но душа моя грелась, как у теплого очага… Я сказал себе: страдание вечно, нужно уметь претворить его в радость.

Он встал и заходил по комнате. Нахман, опустив голову, слушал и уже не разбирался, прав ли Натан, и хотя сердце его кричало: нет, но восхищенная душа просила покориться.

— Выйдем, — произнес Натан, — я задыхаюсь.

Они вышли и уселись на пороге. Мейта осталась в комнате, иногда засыпала, грезила, пробуждалась, и ей сладко было слушать неумолкавшие голоса.

Теперь Натан вспоминал и тихим голосом рассказывал о своей поездке в полк. Как живые вырастали солдатские вагоны, переполненные пьяными новобранцами, которые веселились так, словно солдатство являлось давно желанным исходом от тяжкого существования. Ужасно было первое утро в казарме, первая мысль о полной беззащитности. Ужасна была бесцельная, бессмысленная работа с рассвета до ночи, побои, насмешки, презрение…

— Довольно, — попросил Нахман, — я свалился бы гораздо скорее тебя…

— Теперь мне дали чистую отставку, — усмехнулся Натан.

Оба замолчали и долго глядели на луну. Она шла тихо, тихо по небу и как бы передвигала тени на земле, чтобы ей удобно было видеть все, что внизу. Но что-то бесконечно доброе лежало на ее круглом лице, в ее человеческой улыбке. И только темная кайма губ была искривлена набок, как будто от сострадания.

— Поговорим о тебе, — произнес Натан, — я конченный человек… Завтра пойду в больницу, может быть, навсегда. Странно, — вдруг выговорил он, — как далеки наши мечты. Помнишь вечера на "том" дворе?

— Да, да, — подхватил Нахман, обрадованный этим вопросом, — я и сам не понимаю, что произошло с нами. Я теряюсь Натан… Я спрашиваю себя: чего я хочу? Может быть, я знаю… но как сделать? Не знаю, Натан, не знаю. Столько загадок кругом… Меня окружают горы людей, мне тяжело их носить…

— Горы людей, — шепотом повторил Натан.

— Да, да, горы. Вот видишь этот двор? Ступай из комнаты в комнату, ты услышишь все стоны, какие может издать человек. Ступай из дома в дом, ты услышишь худшее. Я весь день с ними, весь день, Натан!..