Кроме этого занятия, отец никакого ремесла не знал; в сельском хозяйстве он также никакого понятия не имел. К нашему «имению» принадлежали несколько моргов[108] земли, которые засевались рожью. Но кто их обрабатывал, кто сеял и жал, не знаю, так как у нас не было ни работника, ни лошади и никаких земледельческих орудий. И не крестьяне же работали на нас, потому что крепостное право было тогда в полном своем расцвете, и мужика негде было нанимать.
Какая у нас была нищета, может служить пояснением следующий случай.
У нас в доме никогда не было ни молока, ни коровьего масла; мясная пища употреблялась лишь по субботам и праздникам, и то в самом ничтожном количестве, фунта два-три на все семейство на три субботние «пиршества» (шолеш сэудес), причем для жарения употреблялось гусиное сало. И вот однажды домашний кот, пронюхав, где находится лакомое блюдо, ухитрился стащить оставшееся в маленьком горшке гусиное сало. Отец был так поражен этим «несчастием», что решил убить похитителя. Заметив кота, он бросил его в мешок и стал колотить мешком об стену. Кот метался в мешке и отчаянно ревел, а отец еще больше свирепел, продолжая бить кота. Но наконец он не выдержал раздирающего душу крика несчастного животного и бросил мешок об пол. Кот, как бешеный, вырвался из мешка и удрал, не догадавшись, конечно, за что был наказан…
Сознаюсь, что эта дикая расправа была ужасною жестокостью со стороны отца; но, право, трудно судить, кто больше был достоин сожаления: несчастный ли кот или столь же несчастный отец, обыкновенно мягкий и добрый, пришедший в такую ярость из-за пол фунта гусиного сала?..
Осталась также в моей памяти одна еврейская свадьба, праздновавшаяся в нескольких верстах от нас. Еврей-корчмарь выдавал свою молоденькую дочку лет четырнадцати-пятнадцати за мальчика лет пятнадцати-шестнадцати. Такие свадьбы были не редкость в то время среди евреев. Но что это было за столпотворение! В одной, хотя и большой, избе толкалось человек сорок — пятьдесят приглашенных; здесь совершались и свадебные обряды, здесь пировали и плясали, здесь играли на цимбалах и говорились речи, сериозные, на текст Библии и Талмуда, и шуточные, в рифмах, здесь, наконец, происходил домашний спектакль в честь новобрачных. И что только не ставилось на импровизированной сцене! Были тут и генералы в сусальных эполетах, и Баба-яга, и медведи, и всякие превращения; но в чем, собственно, была суть представления, полагаю, и сами лицедеи не знали. Тем не менее всем было весело, все были в высшей степени заинтересованы, все говорили, что свадьба вышла на славу.
Выдающимся событием в нашей деревенской жизни был приезд к нам дяди-шатуна, младшего брата моей матушки, который почему-то считался выродком в нашей семье. Впрочем, потому, вероятно, что он не хотел знать ни хедеров, ни Талмуда и с самых юных лет шатался по разным городам. Путешествия свои он совершал пешком. Когда мы узнали, что он побывал даже в Житомире, то нашему удивлению не было границ, потому что в то время при отсутствии железных дорог Житомир считался для нас чуть ли не краем света.
И вот этот шатун, этот отщепенец, вдруг, как снег на голову, явился к нам в деревню. Мы, дети, смотрели на него как на заморское чудо. Он был первым для нас евреем, который одевался по-европейски; на нем был приличный сюртук, черные брюки поверх сапог, которые у него всегда блестели; он носил белую крахмаленную манишку, белый воротник и манжеты, что считалось верхом франтовства у евреев. Я глядел на него с благоговением и завистью. Долгое время он ничего не делал. Несмотря на предосудительные в глазах ортодоксальных евреев чужестранные привычки дяди, он был любимцем бабушки, которая отдавала ему последние свои гроши. Но потом он стал заниматься выработкой из проволоки петель и крючков, которые носил для продажи в город. Невелико же было богатство этого щеголя, если он добывал себе пропитание этим ремеслом, думал я.
Вскоре, однако, дядя как-то вдруг исчез с нашего горизонта. Встретился я с ним снова лет через двадцать, при совершенно иных обстоятельствах, о которых речь впереди Он впоследствии играл немалую роль в моей жизни.
II
Как и почему наше семейство снова очутилось в Вильне — не помню; знаю только, что бабушка продала свое «имение», однако, питая особую страсть к земле, к «своему» углу, она купила невдалеке от Вильны какую-то хижинку в лесу, куда и переселилась; но здесь для нашего семейства места уже не нашлось.
Не помню также, как я, на девятом году, оказался вдруг учеником первого класса виленского раввинского училища. Требовался ли какой-нибудь экзамен при вступлении в это училище, и держал ли я этот экзамен — решительно не помню, знаю только, что в один прескверный день я очутился среди малышей, учеников 1-го класса, в большой, светлой комнате, на второй школьной скамье.
Но об этом училище надо сказать несколько слов. При учреждении его имелось в виду воспитать для евреев образованных казенных раввинов и учителей для городских еврейских училищ. Курс учения в раввинском училище был восьмилетний, в полном объеме наших гимназий, за исключением лишь латинского языка, который, кажется, в то время не был обязателен и в гимназиях Министерства народного просвещения. Зато были обязательны немецкий и древнееврейский языки, изучение Библии и некоторые сведения о Талмуде, а также основные правила еврейской религии по сочинениям «Хас-Одом» («Жизнь человека») и «Шульхан-Орух» («Открытый стол»), в которых вкратце и систематически изложены главные основания Моисеева закона и этики.
Во главе училища стоял директор, христианин; помощник инспектора и все учителя общих предметов — также русские и пользовались правами государственной службы. Только инспектор да преподаватели чисто еврейских предметов были евреи, причем инспектор никакой властью не был облечен и назначался лишь для почета из выдающихся виленских евреев. Преподавание шло на русском языке, кроме лишь специальных еврейских предметов.
При училище, занимавшем большой каменный дом, было общежитие, в котором содержалось на казенный, то есть еврейский, счет определенное число наиболее способных учеников; в их числе был и мой старший брат, известный впоследствии в медицинском мире автор обширного исторического сочинения[109].
Как попал туда мой брат — не знаю, тем более что у ортодоксальных евреев, какими были мои родители, раввинское училище считалось рассадником свободомыслия и безверия, и никто из них туда своих детей не отдавал. Главным мотивом отдачи своего первенца в это нечестивое заведение было, вероятно, освобождение учеников раввинского училища от воинской повинности, которая, по тогдашнему суровому режиму николаевских времен, была страшна не одним евреям, а для последних, не знавших ни русского языка, ни русского быта, считалась величайшим несчастней. Немалым побуждением у моих родителей, должно быть, служило желание избавиться от лишнего рта, тем более что брат мой, в виде особого исключения, был принят на казенный счет с первого же класса.
Из еврейских предметов я был приготовлен лучше других, но русская речь была тогда для меня совершенно чужда, а потому я ровно ничего не понимал на уроках общих предметов; но вскоре я стал делать заметные успехи и усвоил бы русский язык вполне, если бы не постигшая меня тяжелая болезнь.
Я был приходящим учеником. Ежедневно в 4–5 часов утра я отправлялся в училище к брату, который помогал мне приготовлять уроки, и в эти-то экскурсии, зимою, одетый весьма легко, я сильно простудился и схватил горячку. Я пролежал дома, в нищенской обстановке, более трех месяцев, и все это время был почти без сознания. Когда благодаря крепкому организму я наконец выздоровел и явился в училище, то учителя меня не узнали и спрашивали: кто такой?
После болезни я недолго пробыл в училище. Родители мои, кажется, приняли мою болезнь за наказание свыше за посещение богопротивного заведения, почему взяли меня оттуда и снова посадили за Талмуд.
— Достаточно, — говорил отец, — что один сын у нас безбожник, и горе нам будет, если и другой (то есть я) будет гой (отступник от еврейской веры).
Странные были отношения моих родителей к старшему своему сыну! Находясь в общежитии раввинского училища, он крайне редко посещал родительский дом; родители же никогда его не навещали в раввинском училище. Когда, бывало, на большие еврейские праздники брат и явится домой, то он чувствовал себя как бы чужим, постоянно был молчалив и угрюм. Родители, считая его погибшим для еврейской религии, точно стыдились его, терпели как неизбежное зло, никогда не приветствовали, не ласкали, в особенности же мать, несмотря на то что он был весьма способный и трудолюбивый ученик, тихий и скромный и, главное, ничего им не стоил.
При этом кстати будет рассказать следующий эпизод из жизни моего брата, характеризующий в то время отношения к нему родителей.
Брат был в шестом классе, когда училище праздновало первое десятилетие своего основания[110]. На торжестве кроме учебного начальства с попечителем округа[111] во главе присутствовал генерал-адъютант Назимов, бывший в то время виленским генерал-губернатором. Трое из лучших воспитанников училища должны были произнести по этому случаю речи на русском, немецком и древнееврейском языках. На долю брата выпало говорить речь на русском языке. Генерал Назимов, выслушав эту речь, не поверил сначала, что это говорит еврейский мальчик, но когда попечитель округа подтвердил это, то генерал-губернатор подозвал брата к себе, расцеловал его при всей публике и пожелал ему усовершенствоваться в науках и всяких успехов в жизн