Совершив свой подвиг, раввин удалился, не сказав никому ни слова, и я так-таки и не узнал, за какую провинность меня подвергли публичному наказанию. Должно быть, великий раввин предвидел, что из меня не выйдет светила Израиля, и потому выместил на мне гнев Иеговы…
Вскоре после этого происшествия я покинул Мир и переселился в местечко Столбцы, находящееся в 24 верстах от Мира. Там жил дальний мой родственник, на которого я надеялся, что он как-нибудь меня пристроит.
Приехав в Столбцы на подводе, за что заплатил последний злот (15 коп.), я прямо отправился в молитвенный дом, который, как я говорил уже, служил и даровой гостиницей для бедных бахуров, посвящающих себя изучению Талмуда. Встретивший меня служка, узнав цель моего приезда и что такой-то — мой родственник, первым делом вручил мне фолиант Талмуда, за который я сейчас же сел, а затем обещал мне найти для меня «дни», то есть обывателей, которые изъявят согласие на прокормление меня по одному дню в неделю каждый.
Родственник мой, которого я никогда в глаза не видел, оказался молодым еще человеком, лет двадцати шести — двадцати семи, женатым на дочери содержателя местных бань (занятие это считается у евреев если не позорным, то неприличным) и готовящимся, живя на хлебах у тестя, к сану духовного раввина.
Здесь будет кстати сказать о значении духовных раввинов у евреев и их миссии, о которых многие, даже образованные, русские имеют совершенно смутное понятие.
Духовный раввин, который должен быть в каждом городе или местечке, населенном евреями, есть прежде всего толкователь еврейского закона. Он разрешает все встречающиеся в ежедневной жизни евреев религиозные недоразумения; он совершает множество религиозных обрядов, столь обременяющих жизнь еврея; он заключает браки, чинит разводы; он же, в большинстве случаев, исполняет обязанности мирового судьи. Во многих городах раввин стоит еще во главе семинарий (рош-иешибе) и [является] единственным преподавателем в них. Затем он еще и духовный пастырь: в известные праздники и субботы он произносит проповеди, исполняя обязанности магида (см. выше). Наконец, самые выдающиеся раввины служат высшим авторитетом для своих же товарищей раввинов, которые обращаются к ним за разрешением головоломных религиозных вопросов, возбуждающих сомнение и разные толкования. Приговор или объяснение такого раввина считается уже безапелляционным.
Особенных приготовлений для занятия должности духовного раввина не имеется, но существует нечто вроде экзамена. Если три известных раввина, каждый, впрочем, отдельно, проэкзаменуют претендента на сан раввина и дадут ему письменное свидетельство (смихос), что он знает хорошо содержание «Шульхан-оруха» (свод еврейских законов и обрядов) и умеет толковать закон, то этого вполне достаточно, чтобы стать духовным раввином в любой еврейской общине. Но самые общины требуют, чтобы их раввины кроме знания свода законов были большими знатоками Талмуда, хорошими проповедниками и безукоризненной нравственности. Понятно, что более богатые города избирают или выписывают более прославленных и ученых раввинов, из которых выдающиеся своими учеными трудами производятся своими почитателями в сан гаона (великого), «учителя всего изгнанного Израиля», в «божественного толкователя закона».
Определенного жалованья раввины не получают, но каждое общество назначает своему раввину содержание, сообразно своим средствам. Истинно благочестивые раввины — а их громаднейшее большинство — довольны своим скудным содержанием, из которого ухитряются еще уделять на нужды нищих, членов общества. Но встречаются и печальные исключения. Есть раввины, которые, не удовлетворяясь общественными лептами, пускаются (впрочем, через своих Жен) в мелкую торговлю, содержат питейные заведения и не брезгуют ростовщичеством среди своих же пасомых.
Многие раввины пишут якобы ученые, новые комментарии к Библии и Талмуду, которые, по отпечатании, лично раздают состоятельным своим почитателям, что приносит им некоторую материальную пользу.
Впрочем, этот способ распространения своих сочинений унаследовали от раввинов и новейшие еврейские писатели, так называемые прогрессисты, которые иногда разъезжают по всем еврейским городам и собирают милостыню в виде платы за никому не нужные плоды их ума или музы.
Грешный человек, прибегал к этому способу и я; но я забегаю вперед.
Итак, я водворился в Столбцах, где и устроился довольно сносно. Шамеш (служка) скоро нашел для меня полный комплект «дней», то есть обывателей, которые согласились кормить меня по определенному дню в неделю. К моему благополучию обыватели эти оказались не бедными и кормили меня сытно и вкусно. Но главное мое благополучие состояло в том, что я получил полную свободу, был предоставлен самому себе; надо мною, двенадцатилетним мальчуганом, не было никакого начальства, никакого надзора.
Хотя я жил в самом молитвенном доме, я, однако, пользовался полной свободой. Держа перед собою, для декорации, фолиант Талмуда, я тут же ухитрялся читать «запрещенные книжки», которыми снабжали меня некоторые товарищи, дети местных обывателей. Книжки эти значительно расширили мой умственный горизонт.
В Столбцах я впервые получил понятие о еврейской семье, живущей на европейскую ногу, что было такой редкостью в России в начале пятидесятых годов XIX столетия. Это было семейство Карлинских, которое меня кормило по пятницам и субботам. Отец семейства жил постоянно в Кенигсберге, где он был комиссионером но экспорту русского хлеба, шедшего в Пруссию по Неману, и я его ни разу не видел в Столбцах. Жена же его с детьми, по неизвестным мне соображениям, жила в этом городе в своем собственном хорошем доме, окруженном большим фруктовым садом. Хозяйка дома была очень миловидная женщина, лет тридцати пяти, добрая и ласковая; дети ее, два мальчика моих лет и девочка лет восьми, воспитывались, то есть обучались еврейским предметам, дома. В последнем царствовали образцовая чистота и порядок. Как г-жа Карлинская, так и ее дети любили меня главным образом за то, что я хорошо знал еврейский язык и в двенадцать лет не только знал почти всю Библию наизусть, но и был сравнительно хорошо знаком с главными представителями новейшей еврейской литературы, в которую я посвящал моих сверстников, читая с ними «запрещенные» книжки, свободно вращавшиеся в доме Карлинских.
Я несколько распространился об этом семействе потому, чтобы доказать, что и в николаевские времена в таком заброшенном местечке, как Столбцы, среди темных и фанатических евреев возможно было существование, при некоторых благоприятных обстоятельствах, простой, честной, доброй еврейской семьи, не знавшей ни фанатизма, ни вражды к иноверцам, хотя все члены семьи строго исполняли все предписания еврейской религии и ни в чем не отступали от нее.
В Столбцах же я пристрастился к музыке, лучше сказать — к пению. В этом городе был молодой кантор (совершающий молитвы в синагогах), обладавший замечательным тенором. Зная ноты, он приспособлял многие арии из разных опер к молитвенному тексту; в особенности он эксплуатировал, как я узнал впоследствии, меерберовские оперы. Евреи очень любят меерберовские мелодии, находя в них что-то родное, хотя сам Меербер, несмотря на свое еврейское происхождение, вряд ли знал еврейские национальные мелодии. Во всяком случае, их вовсе нет в главных его операх. Но евреи, справедливо гордясь своим гениальным соплеменником, ловят и находят в его операх национальные мотивы и с особым удовольствием слушают меерберовские арии в синагогах, когда кантор применяет их к молитвам.
И вот, попав раз, в праздник, в синагогу, я был очарован сразу как прекрасным, звучным голосом кантора, так и глубиной и сладостью меерберовских мотивов, и с тех пор я не пропускал ни одного богослужения в синагоге, когда его совершал молодой кантор.
IV
Вернувшись в Вильну, я года два прожил у родителей, среди многочисленного семейства, которое все больше и больше увеличивалось. Матушка рожала аккуратно через каждые два года, и дети все были здоровые, жили и росли. Материальное же положение родителей не только не улучшалось, но, напротив, все ухудшалось. Бедный отец точно высох, а мать, измученная заботами о куче детей, становилась все злее и злее.
В это время на свет Божий явился новый член семейства, который против обыкновения через три дня умер. Отец, по-видимому, чрезвычайно обрадовался этому обстоятельству, хотя громко не выражал своей радости, мать же, несмотря на обилие оставшегося потомства, была очень огорчена и даже искренно всплакнула о желанной, в глубине души, потере.
Надо было хлопотать о погребении младенца. Отец отправился в погребальное общество и через несколько часов явился в сопровождении двух членов последнего, которые должны были унести покойничка. Но, войдя в комнату, отец вдруг услышал плач младенца.
— Ожил! — воскликнул он, схватившись за голову и побледнев как полотно.
И на его лице отпечаталось такое страшное горе, что я во всю жизнь не мог забыть этого выражения отчаяния.
Между тем младенец вовсе не ожил, и дело вышло так. Видя страдания матушки от обилия молока в груди, которое необходимо было отцедить, жившая у нас бабушка побежала куда-то достать для этой цели щенка, что ей и удалось. Щенок как раз в момент возвращения отца из погребального общества завизжал, а отец принял писк щенка за плач ожившего ребенка…
Нужно себе представить степень нищеты и гнета главы семейства, если воображаемое оживление родного ребенка могло вызвать в отце такой вопль отчаяния!..
Тускло и уныло проходили у меня дни в родительском доме. В Вильне мне труднее было предаваться моей страсти — чтению «запрещенных» книжек, потому что за мною строго следили и отец, и мать, и «доброволец»-брат, который был старше меня на четыре года и которого, в отличие от нашего первенца, ученика раввинского училища, буду называть Исааком. Все эти аргусы, если им удавалось изловить меня за «запрещенной» книжкой, жестоко меня били.