Евреи в России: XIX век — страница 25 из 90

аркой, Большая часть центральных улиц занята была каменными лавками, принадлежавшими и частным лицам, но главным образом городу, и отдававшимися под склады и лавки на время Ильинской ярмарки. Открывалась она официально 20 июля, в день пророка Ильи, и продолжалась месяц. Уже с приближением дня открытия ярмарки город весь преображался. Железнодорожного сообщения еще не было, и задолго до июля по дорогам, ведущим к Полтаве, тянулись вереницы чумаков, подвозивших товары на ярмарку на возах, запряженных чаще всего волами. Город быстро оживлялся; почти все частные квартиры, в особенности еврейские, приспособлялись для приема приезжавших купцов и приказчиков, и редки были еврейские семьи, которые не имели бы ярмарочных гостей — орхим. У меня сложилось совершенно ясное впечатление о составе еврейских ярмарочных посетителей. У нас в доме также останавливалось много приезжих, что служило для моей матери и бабушки источником дохода, пополнявшим на несколько месяцев скудный бюджет отца и деда, зарабатывавших учительством в хедерах несколько десятков рублей в месяц. Громадное большинство приезжих купцов и приказчиков были волынские евреи из Бердичева и Житомира; у них были постоянные крупные склады в крупных центрах, как, например, Харьков. Все это были мануфактуристы, торговавшие московскими и польскими товарами. Было много польских евреев, особенно из Варшавы, привозивших галантерею. Я не могу припомнить ни одной фирмы с именем литовского еврея, и если на ярмарке оказывалось много литваков, то это были все люди без определенного промысла, вечно искавшие занятий — всякого рода «посредники» или «ученые»: на ярмарке они завязывали знакомстве и иногда пристраивались на различных должностях по разным городам в качестве резников, меламедов, канторов (баал-тефилос) и т. д. Все эти категории евреев резко отличались друг от друга по своему внешнему облику, в особенности же по языку. Я помню, что я, говоривший на литовском диалекте разговорно-еврейского языка, с трудом понимал многих приезжих волынцев, а особенно польских, что причиняло мне немало неприятностей. Каждый еврей из наших орхим, то есть приезжих гостей, считал своим долгом экзаменовать меня и проверять мои знания «Хумеш» (Пятикнижия), а потом и Талмуда.

Удостаивали своим посещением ярмарки время от времени волынские цадики со штатом своих прислужников. У меня осталось в памяти посещение одного из них, если не ошибаюсь, вахмистровского цадика[123] — высокого, худого, в возрасте между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами, с красивым бледным лицом, длинной, рыжей с проседью бородой и в необыкновенно изящную спираль завитыми пейсами, в белом атласном зипуне с широким атласным же поясом. Вдохновенное лицо его изобличало глубокую думу, глаза его то оживлялись ярким блеском, проникающим в душу собеседника, то томно и устало глядели вдаль. Целыми вереницами тянулись к нему за благословением местные полтавские обыватели, в особенности обывательницы, подобно тому как тянулись они к случайно заезжавшему знаменитому профессору-врачу. Грустные лица, отражавшие горе, с которым они приходили к цадику, оказывались оживленными надеждой при выходе из заветной двери, охраняемой цадиковым служкой (шамешем). Был осчастливлен приемом и я, семилетний мальчик, в сопровождении отца. Этим счастьем я обязан был распространяемым приезжими обо мне слухам, что я по своим способностям подаю надежды стать илуем (талантливым знатоком Талмуда).

Постоянные хасидские беседы в семье о чудесах, творимых цадиками, о близости их к Богу, о том, что они являются верными посредниками между благочестивыми евреями и Предвечным, настроили мою фантазию соответствующим образом и глубоко запали в детскую впечатлительную душу. С безграничным волнением, охватившим и моего отца, приближался я с ним к заветным дверям. Я с трудом вымолвил молитву, установленную для встречи великих людей, Цадик, установив меня между своими коленями, задал мне несколько вопросов и, получив ответы, видимо его удовлетворившие, возложил руки мне на голову и благословил меня по формуле еворехехо[124]. Я почувствовал себя окрыленным и в душе дал обет служить Богу, как сказано в молитве, «всем сердцем» и посвятить все свои дни и ночи изучению Торы.

Приезжали на Ильинскую ярмарку и проповедники-магиды. Некоторых из них я слышал в большой полтавской синагоге. Особенное впечатление произвели на меня проповеди (мне было тогда лет восемь-девять) проповедника Цеви-Гирша Дайнова из Бобруйска. Это был просвещенный магид; внешний его вид напоминал больше протестантского пастора. Хасиды считали его греховно свободомыслящим; благочестивые миснагды тоже недоверчиво относились к его правоверию. Он, как я понимал тогда и как мне стало известно впоследствии из бесед с его племянником Рувимом Дайновым, меламедом в Полтаве (с которым я подружился в старших классах гимназии), принадлежал к числу маскилим менцельсоновского толка. Проповедник Дайнов действительно, по-видимому, был знаком с произведениями Мендельсона; его речь изобиловала немецкими выражениями. Содержание проповедей составляло объяснение мест из Пророков по вопросам этики. Талмудическая эрудиция смешивалась с философией Маймонида, часто цитировался «Моисей из Дессау», то есть Мозес Мендельсон. Не знаю, как оценил бы я его ораторский талант ныне, но впечатление, которое его речи производили на меня тогда, было огромное: высоко бьющий фонтан, в струе которого многоцветными лучами отражалось солнце; неподдельный пафос захватывал слушателей; тысячная аудитория замирала от восторга, а сам оратор, казалось, поднимался все выше и выше и подпирал своей головой в бархатной плоской шапочке высокий купол большой синагоги, то самое место, на котором яркими красками изображены были херувимы с длинными трубами, возвещающими час избавления Израиля.

По случаю ярмарки в Полтаву приезжали для совершения молитвы в синагоге знаменитые канторы. Один из них, приехав на ярмарку со своим хором, остался в Полтаве постоянным кантором в большой синагоге. Это был знаменитый бердичевский кантор Ерухим, вследствие необычайно малого роста прозванный Гакатон (маленький), — не помню его фамилии.

Полтава обладала монументальной хоральной синагогой. Довольно большое здание в три света с высоким куполом; одно мужское отделение вмещало в себе больше тысячи человек. Стены, потолок и купол внутри были разрисованы священными эмблемами и надписями. Большая люстра освещала это обширное помещение. Особенно богато был разукрашен святой киот (арон-кодеш), занимавший большое пространство в восточной стене (Мизрах). Широкая, с резными перилами и позолотою лестница вела к площадке перед киотом. Занавес киота блистал золотом и серебром, а внутри покоились многочисленные свитки с богатыми серебряными украшениями. Мое воображение возбуждалось каждый раз, когда при соответствующих молитвах киот раскрывался, и, казалось, изнутри его на тысячи склоненных голов невидимыми легкими облаками неслась Божья благодать.

Такую богатую синагогу полтавское население, немногочисленное и бедное, не могло бы соорудить без Ильинской ярмарки. В этой синагоге пел, вернее изливал свою душу перед Богом, кантор рабби Ерухим-Гакатон.

У него был большой хор. Трудно передать красоту Ерухимова тенора, когда он произносил молитву без участия хора. Молитва перед Мусаф Иом-Кипур[125] — «гинени гаони ми-маас» («вот я, бедный добрыми делами, послан общиной предстательствовать перед Тобою, Всевышний») — по содержанию своему всегда поражала мое воображение и трогала душу, а из уст Ерухима она производила потрясающее впечатление. Я обливался слезами умиления, доходил до высшей степени экстаза, на какой только способен был восьмилетний мальчик. А какой ужас охватывал меня, когда Ерухим рыдающим голосом, словами молитвы «Унсане-Токеф», живописал величие дней Рош-Гашана и Иом-Кипур, — как в Высшем месте Предвечный, при трубных звуках, садится судить мир и все живые существа в нем, определяя на предстоящий год каждому человеку его судьбу: кто выживет, кто покончит свои дни, кто естественной смертью, кто насильственной, кто от голода, кто от меча; кто разбогатеет, кто обеднеет, кто возвеличится, кто будет унижен. И зарождалась надежда, когда весь собравшийся народ восклицал: «Молитва, воздержание и добрые дела способны смягчить суровость приговора…»

Завидной казалась мне судьба мальчиков-хористов. Мне казалось, что выше чести, как быть зингером (хористом) у Ерухима, быть не может, и в своем детском тщеславии я усиленно старался, чтобы незнакомые думали, будто и я один из таких счастливцев, и для этого, стоя у дверей нашего дома, я распевал тоненьким детским голосом отрывки молитв.

Но и нееврейское население Полтавы через Ильинскую ярмарку приобщалось к культуре. Полтава обходилась, конечно, без постоянных театральных зрелищ, но в чудном городском саду, с вековыми деревьями, величаво высилось огромное деревянное здание летнего театра. Зрительный зал не уступал по величине столичным театрам. В этом зале в течение ярмарочного месяца давались спектакли приезжими труппами. Само собою разумеется, я в театр не попадал, и только когда мне было лет пятнадцать-шестнадцать, уже гимназистом средних классов, я в первый раз был в театре и потом уже усердно посещал спектакли, оставлявшие неизгладимое впечатление. В особенности помню эффект, который на зрителей производил известный в свое время провинциальный актер Иванов-Козельский с его классическим репертуаром. Ставили даже «Гамлета», «Короля Лира». Но публике особенно нравились «Коварство и любовь» и «Разбойники» Шиллера. Приезжал и цирк, и мы, мальчики, по субботам простаивали часами у забора, чтобы сквозь щелочку узреть лошадей и репетировавших наездников «высшей школы». Навещали ярмарку и концертанты. Книгоноши распространяли лубочную литературу и картинки[126]