Евреи в России: XIX век — страница 29 из 90

[140].

С Максимом Емельяновичем Мандельштамом я имел случай встретиться, еще будучи семилетним мальчиком, и вот по какому поводу. По шалости я ушиб себе левый глаз; образовалось воспаление слезного мешка, а потом обнаружилась и фистула. Лечение у местных врачей не давало результатов. И вдруг стало известно, что в Полтаву на некоторое время прибыл молодой, но уже знаменитый окулист доктор Мандельштам, брат местного доктора, сын старика Мандельштама, жившего в Полтаве. (Последний был брат упомянутого переводчика Библии.) Мои родители не упустили случая показать мой глаз знаменитости, и я в течение некоторого времени ходил к нему на прием в полтавскую земскую больницу. Запуская мне зонд в рану возле глаза, он на еврейском языке вел со мною беседы на библейские темы. Надо ли сказать, что доктор Мандельштам представлялся мне в ореоле высшей мудрости и доброты. Помню выражение его лица, его светлые чистые глаза; у меня до сих пор осталось ощущение запаха его рук, причинявших мне боль и вместе с тем бесконечное удовольствие при прикосновении к моему лицу; помню и горделивое свое чувство при мысли, что этот великий врач — еврей.

Тот же больной глаз дал мне случай в раннем детстве встретиться и с другим знаменитым окулистом из евреев, профессором Гиршманом, в Харькове. Глаз не поддавался лечению, Мандельштам уехал из Полтавы, и моим родителям пришлось прибегнуть к героическим мерам. Было это во время окончания постройки Харьково-Николаевской железной дороги, и Полтава со дня на день готовилась связаться железнодорожным путем с Харьковом. Это событие ожидалось в Полтаве с понятным нетерпением. Как только открылось товарное движение на открытых платформах, бабушка отправилась со мной в Харьков к гремевшему славой чародею Гиршману. Мне было девять лет. В моей памяти сохранились впечатления от этой поездки с длинными остановками на станциях, в течение около двух суток. Я был оглушен городским шумом в университетском городе Харькове. На улицах встречались студенты в пледах; каждый из них внушал мне благоговение и уважение. Мы поместились с бабушкой на квартире у местного резника. Квартирные неудобства искупались жирными супами и обилием мяса, на которое не скупилась наша хозяйка. Ходили слухи, что Гиршман еврей. Его приемная уже тогда представляла собой нечто необычайное. Со всех стран света стекались слепнущие, слепые и страждущие глазами люди всякого звания и всяких национальностей. Больных профессор Гиршман принимал при содействии нескольких ассистентов. Жутко было мне подходить к креслу, на котором восседал сам Гиршман. Одно звание «профессор» внушало мне благоговейный трепет. Но когда я разглядел его бледное, окаймленное черной бородой лицо, его длинные черные кудри, и на меня обратились отдающие особым блеском светлые его глаза, и я услышал его ласковый голос, расспрашивавший о моей болезни и каждый раз, при исследовании раны, участливо приговаривавший: «Что, больно?» — я почувствовал, что готов отдать свою жизнь по первому его желанию. Уходя от него, я считал часы до того момента, когда на следующий день мне придется еще раз предстать пред его светлые взоры. Он подверг меня серьезной операции под хлороформом (повторенной через год), удалил фистулу, хотя и не совсем залечил больное место: я так на всю жизнь и остался со следами детской шалости у левого глаза. Скажу туг же, что с профессором Гиршманом мне пришлось встретиться впоследствии, лет сорок спустя, на водах в Гомбурге, близ Франкфурта-на-Майне. Я уже был имевшим имя адвокатом и общественным деятелем. Гиршман обо мне слышал, и когда я встретился с ним, уже старцем, сохранившим, однако, полную свежесть ума и все неоценимые качества сердца, мы много и часто задушевно беседовали на общие политические темы, в частности по еврейскому вопросу. Много было у него воспоминаний о Харькове — он прожил там с самого детства. Было забавно, как Гиршман напрягал свою память, желая вспомнить меня, девятилетнего пациента, и добродушно удивлялся, почему он, помнящий десятки тысяч пациентов за много десятилетий, никак не может припомнить меня. С тех пор каждый раз, когда я приезжал в Харьков, я пользовался гостеприимством у него, в особенности со стороны его жены, урожденной княгини Кудашевой: говорю о гостеприимстве его жены, потому что Гиршман сам был гостем у себя дома, — приемная его не изменила своего вида, который имела в семидесятых годах.

Возвращаюсь к полтавской интеллигенции. Самым видным интеллигентом{30} был Емельян Мандельштам и члены его семьи. Родом из Жагор, близ Курляндии, Мандельштам был совершенно онемеченный еврей; в семье разговорным языком был немецкий. Поселился он в Полтаве давно и занимался оптовой продажей пушного товара. Я помню его уже довольно преклонным стариком. Старший сын его Леон, упомянутый выше, врач, считался одним из модных докторов в Полтаве, лечил «даже» губернатора и состоял помощником губернского врачебного инспектора. Другие сыновья, за исключением Макса, при мне в Полтаве не бывали — кроме последнего, окончившего гимназию года на два раньше меня и умершего, будучи студентом. Старшая дочь Мандельштама жила в Полтаве, замужем за нотариусом Гурвичем, одним из первых евреев, допущенных на должность нотариуса; это был Виленский выходец, в молодости обладавший большой еврейской эрудицией, но потом совершенно отстранившийся от всего еврейского. Мандельштам жил в собственном доме, его нигде нельзя было встретить, и в городе ходили легенды о его необъятном образовании и учености. Впоследствии я бывал у старика. У него была значительная еврейская библиотека, и любимым его занятием было чтение философских книг. Из бесед с ним я, припоминаю, вывел заключение, что он сам готовит какое-то сочинение, нечто вроде комментария к Пророкам; но манускрипта я не видел и после его смерти (в самом конце девяностых годов) не слышал ни от членов его семьи, ни даже от М.Е. Мандельштама в Киеве, с которым сравнительно часто встречался при наездах в Киев, о каких-либо материалах, оставшихся после его отца. В доме Мандельштама бывали христиане, в особенности молодые люди, товарищи его младшего сына. Это был, может быть, единственный музыкальный дом в Полтаве. Младшая дочь была видной пианисткой. Из евреев у Мандельштама никто не бывал, дети его также в еврейских семьях нигде не бывали, и, таким образом, этот единственный еврейский культурный дом, в котором все дышало действительной европейской цивилизацией, не имел никакого влияния на культурный уровень евреев в Полтаве. А между тем я не сомневаюсь, что при желании Мандельштам с большой легкостью мог бы сыграть в Полтаве роль хотя бы местного Мендельсона: в Малороссии еврейская масса легко поддавалась культурному воздействию, так как там ей не приходилось преодолевать вековой традиции обособленности и замкнутости в сфере еврейского образования и письменности. Я Мандельштама никогда не встречал в синагоге. В тех небольших общественных начинаниях, которые изредка занимали еврейское общественное мнение, он никакого участия не принимал. Я от старика Мандельштама впоследствии, когда я у него бывал, никогда не слышал о его брате, переводчике Библии. Должен тут же сказать, что, встретившись один раз в Петербурге с этим последним, я и в нем заметил отсутствие интереса к семье Емельяна Мандельштама. Окулист Макс Мандельштам навещал ежегодно отца в Полтаве, но оставался каждый раз очень короткое время. В молодые годы он отдавал себя исключительно медицине; еврейскими общественными вопросами он стал интересоваться, как он сам мне неоднократно говорил при встречах в Киеве, лишь после погромов 1881 года и после того, как, несмотря на его заслуги в области офтальмологии, он не был допущен к занятию профессорской кафедры в Киевском университете только потому, что он был еврей. Зато после этого М.Е. Мандельштам стал в Киеве, как известно, центром, вокруг которого группировались интеллигентные силы, активно работавшие на еврейском общественном поприще.

Еврейский учительский персонал казенного училища не представлял никакого интереса, за исключением одного, которого я помню уже глубоким стариком, Михеля Чериковера. Это был один из пионеров еврейского просвещения. Я, к сожалению, не помню никаких биографических данных о нем. Он преподавал в еврейском училище Библию и еврейский язык. Совершенно свободный в отношении религиозном, он веровал, что еврейство приобщится к общей культуре и только тогда освободится от внешнего гнета. Он был искренним последователем Мендельсона; но жил очень замкнуто, был чрезвычайно скромен и никакого отношения к еврейским общественным делам в Полтаве не имел, У него были дети в гимназии, и поэтому еврейская гимназическая молодежь у него бывала. Бывал и я, будучи гимназистом, в его доме. Мы проводили там время в оживленной беседе на злобу дня, но старик Чериковер больше слушал нас, молодых, и только изредка вмешивался в разговор. У меня так и не осталось воспоминаний о его взглядах по политическим вопросам и специально по еврейскому вопросу. Один из сыновей Чериковера, Хаим, был очень ортодоксален и принимал участие во всех общественных начинаниях. Его сын Илья — известный историк, один из основателей Виленского научного еврейского института[141] и автор исторических исследований, в частности книги об украинских погромах 1918–1919 годов[142].

Кроме названных, никаких культурных интеллигентских элементов в Полтаве не было. Два-три семейства наиболее богатых имели внешний культурный обиход, но только внешний. Эти богачи представляли собою общий тип богатых евреев в Малороссии, без всяких традиций; для них умножение капитала было целью жизни, и, как истинные выскочки, они кичились своим богатством. Культурные стремления их выражались лишь в том, что в их домах имелись французские гувернантки. Не было в Полтаве и кружка ортодоксальных евреев с какими-либо традициями в области еврейской жизни, с