Евреи в России: XIX век — страница 30 из 90

толь богатой разнообразными трогательными чертами. Такие семьи, составляющие истинную еврейскую аристократию, имелись во всех более или менее крупных центрах в Литве и на Волыни.

Такова была еврейская Полтава семидесятых годов.

ГЛАВА II

Семейная обстановка Мирский и налибокский деды • Хедерное учение • Плохое изучение Пророков • «Пирке-Абот» • Субботний день • Мои меламеды • Война 1870 года и настроение евреев • Начало изучения Талмуда • Янкель Нохим Парный • Химик Гордон • «Дроше» на свадьбе дяди • Самостоятельное изучение Талмуда в возрасте после десяти лет

Семья, в которой я вырос, представляла на общем фоне полтавской еврейской жизни исключительное явление. Мой отец — тонкий талмудист, со склонностью к философствованию, большой мечтатель и жизнерадостный оптимист. Для него не было настоящего момента, он всегда жил будущим. И это будущее рисовалось ему в розовых красках. Он легко воспламенялся, приходил в энтузиазм, загорался, как от искры, от удачной мысли. Мечтал он не только про себя, но и вслух. И не раз приходилось мне подслушивать его мечтания, сосредоточенные на мне — на ребенке, по его мнению, исключительных способностей. Честолюбие его в отношении меня не шло, однако, дальше того, что я стану красой Израиля в смысле еврейской учености. Его действительно бесконечная любовь ко мне и проявляемая им нежность, необычная в еврейской ортодоксальной семье, не мешали ему быть в отношении меня крайне взыскательным, требовать от меня начиная с пятилетнего возраста самого строгого исполнения всех сложных обязанностей благочестивого еврейского мальчика: утренняя, предвечерняя и вечерняя молитвы, обязательное благословение имени Божия перед едой, перед питьем, молитва перед сном и еще одна утренняя молитва при умывании. Не было у меня момента в течение дня, который не был бы приурочен к какой-либо религиозной обязанности. Я чувствовал себя опутанным в сети велений и запретов. И все это на сером фоне крайне бедной обстановки (мы жили в одной-двух комнатах в составе не менее пяти-шести человек семьи). Нужда была постоянная; с тревогой моя мать встречала еженедельно день четверга, когда, ввиду приближающейся субботы, необходимо было сразу затратить на базаре не менее 3–4 рублей. На меня угнетающе действовали неимоверные труды больной матери, нежно мною любимой, типичной еврейской женщины-страдалицы. Не было у меня детских радостей; не помню, чтобы я был когда-либо обладателем игрушки. Я исполнял только обязанности, и никаких детских прав мне не предоставляли. Меня со всех сторон невидимые нити притягивали к Божеству, от которого зависит каждый мой шаг. Я постепенно становился маленьким мистиком. Я верил, что во мне два духа — дух добра и дух зла; в борьбе между ними должен победить дух добра, и решить победу должен я, как бы посторонний этим двум борющимся силам. Я отчетливо припоминаю, что на каждом шагу я предавался оценке, является ли данное мое желание результатом внушения духа добра или духа зла. Рассказы о геенне, ожидающей грешника, картины рая, открывающего свои двери праведнику, меня сильно волновали. Верил я и рассказам о злых демонах, о нечистой силе, подстерегающей человека и улавливающей его в свои гибельные сети, и вообще всему тому, что обычно рассказывается в хасидской среде и составляет отражение мистического настроения и каббалистической учености. Я с раннего детства привык чутко проверять собственные побуждения, был приучен к постоянной самокритике и самонаблюдению. К счастию, я был окружен целым морем забот обо мне, как со стороны отца и матери, так и со стороны деда по матери и обеих бабушек.

Особенное влияние на мое воспитание имел отец матери, которого мы, в отличие от деда по отцу, звали «дер мирер зейде», то есть «мирский дедушка». Он первый, как я сказал, поселился в Полтаве и постепенно перетянул за собою свою семью, а потом за нею потянулась и семья деда по отцу, все члены которой поселились в Полтаве и в соседних деревнях. Мирский дедушка — Ошмянский — был всеобщим любимцем в городе, Крайне общительный, необычайно остроумный, он всегда сыпал в разговоре притчами, поговорками; для всякого случая у него находился соответствующий анекдот. Он привлекал к себе людей, и никого так охотно не слушали в молитвенном доме, как «дем мирер меламед». Он не был глубоким талмудистом, но зато был редким знатоком мидраша и поэтому особенно импонировал невежественной еврейской массе, для которой только мидраш и был доступен. В частной жизни он был послушным рабом своей жены, моей бабки, и мне, как ребенку, казалось, что задача жизни дедушки заключалась в постоянном успокоении бабушки, бурной по темпераменту, хотя и бесконечно доброй женщины. Дед всегда был виноват, с редким добродушием и тонкой иронией он всегда подставлял повинную голову под поток упреков и обвинений со стороны бабушки. Я особенно любил проводить время с этим дедом. В той же мере, в какой я был привязан к нему, я избегал встреч с другим дедом, которого мы звали налибокским и который представлял по своему характеру полную противоположность мирскому дедушке. Налибокский дед — закаленный, твердый характер, суровый и по виду, и в жизни, жесткий в обращении, взыскательный. Малейшая провинность неминуемо влекла за собою наказание в виде сечения, причем часто орудием сечения служила твердая, как из кожи, ермолка, вытряхиваемая в этих случаях из-под шапки. В отношении религиозном он был большим энтузиастом. Во время молитвы он впадал в экстаз. Образ жизни он вел спартанский. Ни для себя, ни для членов семьи он не допускал ни малейшего излишества. Этим объясняется то, что он сравнительно скоро сколотил капитал в несколько сот рублей и мог на окраине города завести маленькую торговлю. Мы, дети, норовили попасть к бабушке в его отсутствие; тогда, оглядываясь по сторонам, она вытаскивала припрятанные для нас кусочки пряников и других лакомств и баловала ими внуков.

Отец и оба деда шаг за шагом следили за моим умственным развитием, выражавшимся в хедерных успехах. Не успел я научиться читать по-еврейски, как меня перевели в разряд хумеш, то есть к изучению Пятикнижия; не успел я освоиться с библейским языком Пятикнижия, как меня, еще не достигшего семилетнего возраста, посадили за Талмуд. Не было речи об изучении древнееврейского языка по какой-либо системе.

Еврейская грамматика (дикдук) считалась не только ненужным отвлечением от главного предмета, но и морально вредным. Изучение же Пророков считалось делом побочным, которому посвящалась лишь иногда часть учебного дня после обеда, в качестве развлечения: считали, что после обеда ребенок не мог бы сосредоточиться на изучении Талмуда, которому посвящалось все утро, с 9 часов до половины второго.

Такое отношение к изучению Пророков не было случайным. Как я убедился впоследствии, оно было обычно во всей черте оседлости. Этому пробелу я всегда придавал особенное значение; он служил впоследствии неоднократно темой моих бесед с раввинами, с которыми я часто в своей деятельности встречался. Правда, пробел в изучении Пророков отчасти восполнялся тем, что по субботам и праздникам за чтением Торы в синагоге следует чтение отрывка из Пророков (мафтир). Но, само собою разумеется, знание отрывков не заменяет знакомства с полным текстом. В обучении, в умственном и душевном воспитании юношества упускается этот бесконечный ресурс духовного и этического развития, уж не говоря о красоте языка. При отсутствии в хедерном обучении каких-либо элементов поэзии, изучение Пророков могло бы восполнить этот недостаток и благотворно влиять на души детей, проводящих серые дни в мрачной хедерной обстановке. И как мало ни приспособлены меламеды к задаче выявления высокой мысли и красоты вечных страниц Пророков, в детские души все же непременно западали бы впечатления от изучения этой части Священного Писания; эти впечатления хоть отчасти озаряли бы на всю жизнь материальное гетто, осмысливали бы то вечное служение обряду, на которое обречен был выходец из хедера. Только в течение одного семестра (зман), когда меня обучал сам отец, из учебных часов регулярно отдавалась некоторая часть изучению пророка Исаии с комментариями Малбима (Мир-Лебуш Кемпнер).

Этот комментатор, к сожалению, основательно забыт в настоящее время; мне самому больше не попадались в руки издания Пророков с его блестящими пояснениями. Сквозь завесу талмудической эрудиции и чисто догматических изысканий у этого комментатора яркими лучами проскальзывало глубокое понимание возвышающей душу поэзии и сущности пророческой мысли, направленной к проповеди мишпат — правосудия и справедливости — и цдоко — благотворения как высших идеалов иудаизма. И эти лучи глубоко западали в мою детскую душу, и смутно таилось в глубине сердца чувство, что не одни внешние обряды и не одно слепое повиновение предписаниям ритуала исчерпывают назначение быть евреем. Может быть, опасение, что такие чувства могут укрепиться у детей и ослабить у них рвение к обрядности, и объясняет причину равнодушия к изучению Пророков в хедерах.

Уже с детства меня удивляло еще и то, что в хедерах не изучался и не разъяснялся текст молитвословия. Нас заставляли, едва научившись читать, ежедневно прочитывать длинные тексты молитв, не понимая, за редкими исключениями, значения произносимых слов; даже те Псалмы Давидовы, что составляют главное ядро молитвословия, оставались непонятными для детей, покуда постепенно обучение Пятикнижию и Талмуду не давало им некоторого запаса знакомых слов, хотя бы для смутного их понимания, А сколько имелось раньше и имеется теперь таких евреев, — и можно утверждать, что их значительное большинство, — которые, молясь усердно в течение всей своей жизни, трижды в день, так и остаются в неведении смысла произносимых молитвословий, хотя они считали бы величайшим грехом делать какие-либо пропуски из текста, и знают эти молитвы наизусть, от первого до последнего слова.

По субботам, после обеда, мы, ученики хедера, обязаны были на час собраться к меламеду (обычно проживавшему там же, где находился и хедер), и под руководством педагога, еле очнувшегося от послеобеденного сна и еще отяжелевшего от непривычно сытного субботнего обеда (единственный раз в неделю, когда меламед сытно и вкусно ел), мы читали «Пирке-Абот» — отдел Мишны, посвященный этическим изречениям мудрецов и их сказаниям. Само собой понятно, что чтение это не имело никакого воспитательного значения; сокровища содержания «Пирке-Абот» так и пропадали для нас,