сь бы у детей старшего возраста, то только потому, что мне было всего семь лет от роду. За трактатом «Кидушин» следовал трактат «Гитин» — о расторжении брака; затем через полгода приступлено было к изучению сложного и трудного трактата о брачных договорах — «Кетубот».
Когда мне пошел десятый год, вершители судеб моего обучения — отец и дед — признали, что для меня в Полтаве уже нет подходящего меламеда. Из местечка Мир, где я родился, из недр ешибота извлечен был родственник моего мирского дедушки, известный хариф, то есть глубокий знаток Талмуда, ближайший сотрудник мирского рош-ешиво (начальника ешибота) — Янкель Нохим Чарный. Под его руководством я и еще три-четыре мальчика, сыновья именитейших в Полтаве благочестивых домохозяев, посвящали долгие летние дни, а затем и длинные вечера зимою, при тусклом освещении сальных свечей, изучению трактатов «Берахот», «Шаббат» и даже «Хулин», то есть, как я уже упомянул, одного из труднейших трактатов в Талмуде. Изучение не ограничивалось объяснением текста Гемары. Незаметно для себя я, пройдя через «Тосфот», то есть сводный комментарий, касающийся лишь контроверзных мест и имеющий задачей согласовать противоречивые, на первый взгляд, указания Гемары, дошел до самого витиеватого комментатора — Магаршоа, этого венца талмудической мудрости, одного из самых глубоких представителей пилпула, то есть софистико-диалектического углубления в смысл положений, высказанных в Гемаре тем или иным талмудическим мудрецом. Магаршоа искусно сближает одно положение с другими, приведенными по другому поводу и в другом месте тем же учителем, стремится во что бы то ни стало привести как бы к одному знаменателю противоречивые заключения учителей одной и той же школы и создать из них общее заключение, стройно-логически выведенное, но по существу не согласующееся ни с одним из примиряемых положений в их естественном и прямом смысле. Мне пришлось вспомнить о Магаршоа много лет спустя, когда я кончал университетский курс. Был на юридическом факультете объявлен конкурс на соискание золотой медали. Я занялся сочинением и представил его факультету. Рецензент, известный и талантливый криминалист профессор Сергеевский, в довольно подробной рецензии на представленное мною сочинение отметил у автора способность, которую он особенно оценил, — сопоставлять разные мнения ученых, сводить их к одному главнейшему пункту, из которого эти мнения исходят, и в этих основных пунктах выделять общее для всех рассматриваемых ученых; противоречивые же положения трактовать просто как различия в способе аргументации и сближать их логически так, чтобы в результате получилось впечатление единомыслия в главном, то есть возможность отнести ученых, признававшихся до того противниками между собою, к числу последователей одной и той же теории. В этих словах рецензента, присудившего мне золотую медаль, я нашел отклик моего увлечения комментатором Магаршоа, которое пережил, будучи десяти лет от роду.
Не могу не остановиться на весьма характерной личности моего учителя Чарного. Этот тип не очень распространен, но он представляет собою высочайшую ценность в еврействе. Рабби Янкель Нохим, хотя и хасид, не выделялся наружным благочестием: в молитве не проявлял энтузиазма, не занимался фарисейским брюзжанием, не выносил напоказ исполнения религиозных предписаний, и не это при общении с ним приковывало к нему внимание. Тем не менее его фрумкайт (благочестие) было абсолютным и цельным; оно проявлялось у него как бы само собою, так, как проявляется дыхание у живого человека. Оно было как бы чисто физическою потребностью, удовлетворение ее не требовало никаких усилий его воли; но вместе с тем ни один акт, проявляющий это благочестие, не был слепым или бессознательным. Все его существо было проникнуто служением Богу, Он был создан не для себя, не для материального мира, а только для духа. Служение Богу было атрибутом его сущности, Ложился он спать только затем, чтобы перед с и ом излить свою душу в молитве; вставал для того, чтобы мгновенно приступить к общению с Божеством через ряд утренних молитв. Для этой же цели он ел и пил. Не отвлеченный никакими материальными заботами и мыслями, — о материальной жизни заботилась его жена, — не отвлекаемый никакими личными потребностями или эгоистическими побуждениями, он все минуты своей жизни отдавал созерцанию духа. Его одухотворенное, бледное, с искрящимися глубокими глазами лицо как бы свидетельствовало, что в каждую минуту он постигает новую мысль или творит новую мысль. Лицо его изобличало дух в движении, не статику, а динамику мысли. Мысли родились без усилия в его мозгу, и на его лице поэтому никогда не отражалось самодовольного энтузиазма понимания. Эта бесконечная способность творить мысли производила впечатление тихой струи, спокойно катящейся, не производя шума, не вздымая пены. Это был не только глубокий знаток Талмуда и связанной с ним письменности — он был как бы сам живой Талмуд; и, подобно тому как в экземпляре Талмуда легко, перелистав страницы, найти для данного случая соответственное место, так и в уме Чарного в любой момент можно было найти требуемое положение вместе со всеми относящимися к нему комментариями, контроверзами и окончательными решениями. Он был хасидом, но в нем не было ничего мистического. Он жил у нас в доме, и я мог наблюдать его ночные бдения над книгами и фолиантами; но никогда я не замечал каббалистического произведения среди этих книг. Рабби Янкеля Нохима трудно было вывести из духовного равновесия, он всегда соблюдал величавое спокойствие. Надо ли добавить, что Чарный был абсолютно негодный педагог и отнюдь не подходил для роли меламеда. Он был совершенно не способен дойти до понимания непонимания со стороны ученика и побороть это непонимание разъяснениями промежуточных положений, приводящих к уразумению данной мысли. Мысля сам теоремами, он, конечно, не мог постигнуть, что его теоремы нуждаются в доказательствах для неподготовленного ума. Ученики его весьма мало успевали. Но на мое умственное развитие он имел большое и неотразимое влияние. Он держал мой бойкий по природе ум в постоянном напряжении, побуждал его к самодеятельности, так как мне приходилось самому восполнять промежуточные стадии между отдельными положениями, логически связанными между собою и оставшимися, по элементарности их для учителя, с его стороны неразъясненными. Я часто в течение моей жизни по разным поводам вспоминал о рабби Янкеле Нохиме.
Какое величие духа олицетворяют собою такие евреи! И всегда думалось о том, какая великая сила пропадает в их лице из-за того, что они зарыты в массах оторванного от жизни талмудического еврейства, что через фолианты к ним не проникают лучи внешнего света, а внутренний их духовный свет, поразительно красивый и яркий, через эти же фолианты не может пробиться во внешний мир.
Недолго подвизался рабби Янкель Нохим на меламедском поприще в Полтаве. Через год после его приезда он предпочел вернуться в мирский ешибот, где до конца дней своих читал шиур, то есть излагал сложные места Талмуда, перед восхищенными ешиботниками.
Приблизительно к тому же времени относится появление в Полтаве, и тоже на короткое время, другого, поразительного по блеску и редкой талантливости, представителя еврейского духа.
В качестве меламеда в дом богатого владельца мельницы поступил некий Гордон. Это был, как оказалось, известный химик. Насколько я помню, он родом был из Виленской губернии. Невысокого роста, коренастый, с плохой растительностью на подбородке; крупные, как бы аляповатые черты лица, необычайно развитой череп с высоким лбом, частью только покрытым ермолкой, широкие, хотя и недлинные пейсы (в детстве такого рода пейсы я считал принадлежностью миснагдим). Я не помню его биографии, но осталось в памяти то, что Гордон, будучи уже глубоким знатоком Талмуда и состоя где-то меламедом, по переводу Библии Мендельсона научился немецкому языку и по какой-то случайности заинтересовался химическими явлениями. Собрав воедино разбросанные по Талмуду указания на эти явления (в Талмуде и эта часть человеческого знания находит, хотя и слабое, отражение), Гордон Бог весть какими путями раздобывал книги по химии на немецком языке, их как бы проглатывал, содержание их отпечатывалось в его мозгу, и вскоре он уже не только был изучателем, но и создателем, творцом новых теорий и открытий. По отъезде его из Полтавы, когда я был уже в гимназии, я видел какую-то немецкую книгу, содержавшую биографии известных химиков и их портреты — и среди них и портрет Гордона. Его статьи печатались на немецком языке в трудах Берлинской академии до того еще, как он безрезультатно обучал сыновей богатого мельника в Полтаве талмудической премудрости. Впоследствии я узнал, что он после Полтавы стал лаборантом в химической лаборатории Берлинского университета{31}.
После занятий с рабби Янкелем Нохимом для меня уже невозможно было найти подходящего учителя. И притом отец мой считал, что учитель мне уже не нужен, а необходимо лишь руководство при самостоятельном изучении Талмуда, так как система изучения была, по его мнению, в достаточной мере мною усвоена. И если бы не ранний возраст, я был бы уже тогда отправлен в ешибот для усовершенствования, чтобы в четырнадцать-пятнадцать лет получить смихо (удостоверение раввина о подготовленности ученика стать самому раввином). Дальше этого честолюбивые замыслы отца в тот момент не шли. Слава обо мне как о мальчике-талмудисте в Полтаве была установлена. Подготовленность свою мне довелось доказать на деле по следующему случаю. Один из братьев моей матери, воспитанник мирского ешибота, — кстати сказать, редкий стилист-гебраист, автор превосходных небольших стихотворений на древнееврейском языке, — должен был жениться. Свадьба происходила в местечке Решетиловке, в 35 верстах от Полтавы. На эту свадьбу отправилась вся семья, взяли и меня с собой. Мне было около десяти лет. Обычная еврейская свадьба в балагане, специально для сего выстроенном; на нее собрались все местные евреи. После произнесения женихом-талмудистом, согласно ортодоксальному обычаю,