дрошо, то есть речи на талмудическую тему, выступил с дрошо и я, десятилетний мальчик, на тему, — я это отчетливо помню, — касавшуюся постановлений о солении мяса, употребляемого в пищу; тема была разработана мною под руководством отца или рабби Янкеля Нохима, но почти самостоятельно. Мое изложение затрагивало разные места Талмуда и различные мнения комментаторов — словом, представляло типичную дрошо со всеми ее особенностями. Решетиловские евреи были повергнуты в изумление.
Хочу сказать несколько слов об этом дяде, Вениамине Ошмянском, явившем собою пример того, как бесплодно погибали способности и даже таланты в серой обстановке еврейской жизни.
Я уже упомянул о том, что он был прекрасным гебраистом. Еще мальчиком он проявлял большие лингвистические способности. Обладая незаурядной памятью, он усвоил себе язык и стиль Пророков, которых он знал наизусть. В возрасте тринадцати-четырнадцати лет он был отправлен в мирский ешибот, для чего воспользовались оказией после Ильинской ярмарки, с упомянутым уже раз балагулой Кивой. В Мире он пробыл несколько лет и неожиданно оттуда скрылся. Семья много месяцев была в неизвестности, где он находится. Сам он и потом скрывал авантюру, в которую пустился. По-видимому, он успел ознакомиться с некоторыми произведениями еврейской литературы, заразился просветительными стремлениями и задумал учиться. Ему это не удалось, и он вернулся в Полтаву восемнадцатилетним юношей. Угрожала опасность, что он в Полтаве проявит свою склонность к общему образованию и к литературным занятиям, для которых он от природы был предназначен. Эту опасность устранили: его поспешили женить. Молодой человек очутился в Решетиловке как «зять на кормлении» (эйдем аф кест). Решетиловская тина его засосала; в качестве самого ученого среди евреев он занял центральное место среди местных невежественных хасидов, стал увлекаться каббалой. Блестящий его еврейский стиль проявлялся лишь в корреспонденции с родными и в сочинении стихов по разным случаям. Им никогда не суждено было увидеть свет. Через короткое время, когда обеднел его тесть, он вернулся в Полтаву, обремененный детьми мал мала меньше. Его оценили как знатока еврейского языка, и нашлись любители, которые брали у него уроки, чем он и добывал скудные средства. С литературными занятиями пришлось покончить. Впоследствии он заболел горловой чахоткой и после долгих лет страданий умер. Так погибло несомненно крупное дарование, которого нельзя было в нем не признать всякому, кто знаком был с его писаниями.
Мой отец не мог не делать уступок требованиям времени и места. Я еле говорил по-русски и до девяти лет не умел ни читать, ни писать на этом языке. И вот отец счел необходимым обучить меня и русской грамоте. Способ обучения в хедерах был самый незатейливый. На два или, самое большее, на три часа в неделю приходил приглашенный на роль учителя обыкновенный штабной писарь, обладавший красивым почерком, и давал нам списывать прописи. В редких случаях приглашался гимназист старших классов; но я до двенадцати лет дальше штабного писаря не пошел. Не помню, где и как я научился читать по-русски; если не ошибаюсь — самоучкой.
Освобожденный от хедера в возрасте после десяти лет, я некоторое время, как уже упоминал, обучался у отца, главным образом Пророкам, а остальное время проводил ежедневно в молитвенном доме над изучением Талмуда. Один в пустом помещении, окруженный фолиантами, я углублялся в занятия, и гулко раздавался в пустом помещении мой детский напев, обычный при чтении Талмуда. Временами я испытывал минуты высокого подъема духа, доходящего до экстаза. И на всю мою жизнь незабвенными остались эти моменты высокого умственного напряжения и наслаждения, когда мысль ширится и ширится, мозг как бы разверзается и готов объять необъятное. По временам попадались мне в руки книги и не талмудического содержания. Помню те усилия, которые я прилагал, чтобы понять попавшее мне в руки философское сочинение Маймонида «Море-Небухим». В этом сочинении «Рамбам» (Маймонид) развивает Аристотелеву философию, приспособляя ее к еврейскому миросозерцанию. Я ловил отдельные мысли, но понимание общего оставалось для меня, само собою разумеется, недоступным, и мои усилия были напрасными. Пытался я неоднократно проникнуть и в лабиринт каббалы и усиленно стремился понять «Зогар», но дальше значения десяти сефирот[148] в понимании «Зогара» я собственными силами в это время пойти не мог. Никаких желаний выйти из заколдованного круга старой еврейской письменности у меня не проявлялось. Ничто не выводило меня на этот круг, и я с нетерпением ждал момента, когда буду отправлен в ешибот. Так прошло время, пока я достиг двенадцатилетнего возраста.
Неожиданно для меня и для всех окружающих все изменилось. Подготовлялась эта перемена незаметно для меня отцом, по-видимому, в течение довольно продолжительного времени.
ГЛАВА III
Меламедский заработок отца был далеко не достаточен для содержания многочисленной семьи, борьбы с болезнью матери и лечения хворающих маленьких детей. Нужен был постоянный заработок. Отцу повезло. К нему почувствовал расположение владелец дома, в котором мы жили, и, уезжая из Полтавы, этот владелец сдал отцу в аренду весь двор со всеми строениями. Квартиры сдавал уже отец в субаренду. От этой операции отец получил выгоду в виде даровой квартиры и 200–300 рублей в год. Один из флигелей в усадьбе занимал старик Сливицкий, присяжный поверенный, очень почтенный человек, бессемейный. При нем жила в качестве заведующей хозяйством пожилая полька, его родственница, с дочерью, ученицей гимназии. Это были первые христиане, с которыми я встретился. Мать и дочь меня полюбили и всячески выказывали свое расположение ко мне. Отец мой подолгу беседовал как со стариком присяжным поверенным, так и с его родственницей. По-видимому, этими беседами и внушена была отцу мысль и придана была смелость совершить казавшийся немыслимым переворот: был приглашен ученик 8-го класса, один из немногих тогда евреев-гимназистов (Островский, впоследствии известный врач в Ялте), который стал меня обучать по всем правилам искусства грамматике и арифметике. Это было в начале весны, после Пасхи. Вскоре Островский был заменен другим гимназистом 8-го же класса, Шеболдаевым. Белокурый юноша, чрезвычайно симпатичный, внушил мне большую к себе любовь, и этому обстоятельству, а не его педагогическим талантам я обязан тем, что за четыре месяца я оказался вполне подготовленным по всем предметам, не исключая латинского языка, за два класса гимназии, превосходно знал русскую грамматику, без ошибок писал под диктовку; курс арифметики и умение решать самые сложные задачи не представляли для ученого талмудиста, конечно, никаких затруднений. Но трудно было мне, не говорившему до того по-русски, за несколько месяцев овладеть русскою речью. Я бегло читал, но не умел делать надлежащих ударений. Занимаясь с названными учителями, я, однако, не прерывал обычных своих талмудических занятий, и мой образ жизни с внешней стороны не подвергся никакому изменению. Намерение отдать меня в гимназию было тайной отца. И только за короткое время до вступительных экзаменов, происходивших в августе, отец стал заниматься раздобыванием для меня из Мира метрики; а так как ее не существовало, то пришлось заменить ее обычным в то время удостоверением нескольких старожилов местечка о том, что они-де твердо помнят, что «31 января (4-й день Шеват 5623 г.) 1863 года у Шаи-Боруха Слиозберга, от законной жены его Эсфири Нохим-Давидовны, урожденной Ошмянской, родился сын» и что они «были приглашены на обряд обрезания, при котором наречено было ему имя Генох». Трудности представляло получение увольнительного от Налибокского мещанского общества свидетельства, то есть свидетельства о том, что по приговору общества я увольняюсь из мещан и не встречается препятствий к поступлению в учебное заведение. Таким образом замысел отца был обнаружен. Началась титаническая борьба налибокского дедушки и других родственников против отца. Происходили бурные объяснения. Оплакивали мое будущее вероотступничество, грозили Божьими карами, взывали к совести отца и умоляли не губить еврейскую душу, не лишать Израиля будущего светоча Торы. И, наконец, указывалось на материальное разорение, так как нельзя себе было представить совмещение звания «отца гимназиста» со званием меламеда. Но ничто не могло повлиять на решение отца, несмотря на обычную его податливость влиянию деда. Помню, что он приводил в пример бывшего тогда во всей славе среди евреев покойного И.Г. Оршанского: он, хотя родился в Екатеринославе, но происходил из семьи, принадлежавшей к полтавским старожилам, и, конечно, только поэтому полтавские евреи имели представление об Оршанском. Говорили, что это знаменитейший писатель, и с благодарностью констатировали, что свой талант и ученость он посвящает евреям, защищая свой народ против притеснений и бесправия. Отец давал торжественные обещания, что мое поступление в гимназию не отразится на моей набожности; что, благодаря незадолго перед тем изданному распоряжению, евреи-ученики гимназии могут, по желанию, быть освобождаемы от письменных работ по субботам; что мои занятия Талмудом если и будут сокращены, то не прекратятся совсем, что не пропущена будет ни одна суббота без того, чтобы я не ходил в синагогу к первой очереди молитвы, оканчивающейся до начала занятий в гимназии, то есть к 9 часам утра; что я не буду нарушать субботнего отдыха ношением книг в гимназию и т. д. Еще до конца Ильинской ярмарки отец, уверенный, что я выдержу экзамен, со значительными для себя лишениями израсходовался на закупку синего сукна для моего гимназического мундира и серого для шинели, — на ярмарке мануфактура стоила дешевле.