Евреи в России: XIX век — страница 38 из 90

Возвращаюсь к 1880 году. Как я сказал, нашим любимым органом печати была газета «Молва», издававшаяся Полетикой. Конец семидесятых годов изобиловал крупными политическими событиями — ряд следовавших одно за другим покушений на Александра II, политические процессы, в особенности процесс Веры Засулич, покушавшейся на жизнь петербургского градоначальника генерала Трепова[163]. Все это, однако, мало отражалось на жизни полтавской молодежи вообще. Только небольшой кружок сознательных, или, как тогда говорили, «развитых», молодых людей, вкусивших из запретного чтения Чернышевского, Добролюбова и Писарева, переживал в нашей глуши отголоски смутных чаяний и «мировой скорби». Либеральная пресса того времени в лице газеты «Голос» нас далеко не удовлетворяла, не давала ответов на волновавшие нас вопросы. Шаблонно-западническое мировоззрение, осторожная оппозиция, которая по тогдашнему, хотя неизящному, но верному и образному, выражению обозначалась «держанием кукиша в кармане», раздражала молодежь; начавшееся после войны с Турцией националистическое течение вызывало в «Голосе» лишь слабый протест. Правда, эта газета боролась против московского клича «Назад, домой!», раздававшегося с Тверского бульвара, то есть из редакции «Московских ведомостей» Каткова и со столбцов газеты «Русь», издававшейся Аксаковым. Но все это не соответствовало нашему настроению. Мы с Брандом были далеки от нигилистических кругов, — тогда революционное настроение называлось «нигилизмом», — только изредка попадались нам в руки прокламации и другие подпольные издания народовольческих групп. Мы не были социалистами; но все же умеренное либеральничание «Голоса» и ему подражающих провинциальных органов, вроде новой тогда харьковской газеты «Южный край» Юзефовича, нам претило. Для молодых, чутких еврейских душ ощутителен был хотя и стыдливо прикрываемый, но все же иногда сквозь либеральные рассуждения пробивавшийся и проявлявшийся в мелочах антисемитизм, или, как тогда говорили, «юдофобия». Особенно помню какую-то статью проф. Градовского в «Голосе», которая произвела на нас впечатление явного юдофобского выпада. Газета «Молва» была свежее, шла навстречу цензурным карам в виде предостережений, лишений права печатать объявления. Она не опасалась затрагивать больные вопросы дня; словом, была направления радикального. Само собою разумеется, что дни этой газеты были сочтены. Ей на смену появилась «Страна» под редакцией Леонида Полонского. В ней, нам казалось, бесстрашно затрагивались политические вопросы и, насколько возможно было при тогдашней цензуре, подсказывалась мысль, что России нужны не частичные реформы, а, как стали выражаться двадцать пять лет после того, «реформа», то есть народное представительство.

Наступило время, охарактеризованное впоследствии как период именин сердца, — диктатура графа М.Т. Лорис-Меликова[164]. Возникли те чаяния, которые пятнадцать лет спустя внук Александра II, Николай II, на пороге его несчастного царствования, назвал на приеме земских депутатов «бессмысленными и беспочвенными мечтаниями»[165]. Уже как харьковский генерал-губернатор с обширными полномочиями, какими обыкновенно наделялись генерал-губернаторы, призванные искоренять крамолу, Лорис-Меликов приобрел себе репутацию гуманного и справедливого областного диктатора. Он раз приезжал в Полтаву и посетил нашу гимназию. Население встретило его торжественно и необычайно радушно. В нашем актовом гимназическом зале, куда собраны были все ученики для встречи столь важного сановника, вся молодежь с большим воодушевлением, а мы, старшие, с умилением выслушали слова Лорис-Меликова, — не помню содержания их, но помню общий благожелательный тон краткой речи его, дышавшей, как нам казалось, любовью к молодому поколению и просвещению, — тот же тон, который потом, в бытность его уже всероссийским диктатором в Петербурге, в качестве председателя Верховной комиссии, прозвучал в его словах, что нужно «раздвинуть двери школы». Диктатура Лорис-Меликова оживила интеллигентные круги общества и в Полтаве, но не успокоила молодежь, рвавшуюся вперед и не удовлетворенную возвещенными в правительственных сообщениях улучшениями в порядке управления. Уступки со стороны правительства еще более толкали вперед трепетную мысль; молодежь как будто еще смелее стала откликаться на подпольную агитацию, увеличилось число конспиративных кружков.

Несмотря на неоднократные попытки старших товарищей, которые, окончив гимназию, считали для себя необходимым приобщиться к революционному делу, я не входил ни в один нелегальный кружок. Здесь не играла роль боязнь опасности, с которой сопряжено было состояние в нелегальном кружке. Для меня неясна была самая идея революции как результата классовой борьбы. Добросовестно анализируя мое настроение в юношеские годы в связи с моими политическими и общественными наклонностями в течение всей моей общественной и политической жизни, я должен сказать, что я лишен был от природы, по своим душевным свойствам, того, что нужно для революционного борца. Пройдя через тяжелое детство, я вынес из него нетронутым унаследованный оптимизм моего отца, некоторый романтизм и абсолютную ненависть к насилию как к таковому, независимо от той цели, для которой оно употребляется. Вид крови приводил меня в нервное содрогание. Я не мог присутствовать при резке птиц, а человеческая кровь вызывала во мне прямо ужас, непосредственную физическую боль. С представлением о революции в моем уме связывались ужасные картины террора в Великую французскую революцию. Сквозь насильственный переворот ужасающе сверкал блеск топора гильотины. Изо всего этого я вынес веру в эволюцию, и эта вера внушалась мне верой в силу духа и конечное господство этических начал. Я жил идеей истинного мессианства, внушенного мне моей страстной любовью к пророкам. Только это направление дало мне возможность выйти из печальных условий моего детства и раннего юношества с неповрежденной душой, и этим своим свойствам я оставался верен всю мою жизнь. Эти идеи даже в смутном сознании шестнадцатилетнего юноши были несовместимы с проповедью революционных кружков, отвергавших индивидуализм и проповедовавших социальное нивелирование. К этому надо добавить, что я, как никто из моих сверстников-товарищей, был поглощен работой для пропитания моей семьи. Неудачи отца продолжались, ему перепадали лишь редкие, незначительные и совершенно случайные заработки. Вся семья жила на моем иждивении. Я зарабатывал, трудясь ежедневно от 3 часов дня до 11 вечера, помимо школьных занятий с 9 до 3 часов дня, и поэтому был физически лишен возможности отдавать время общению с товарищами и друзьями, выражавшемуся тогда, как и потом, даже и ныне, в бесконечных спорах. Меня нисколько не огорчило, когда один раз, в товарищеском споре о социализме как необходимом спутнике политического прогресса, один из мрачных членов какого-то кружка, экстерн, злобно обозвал меня человеком буржуазного настроения и эволюционистом.

Здесь я не могу не рассказать об одном эпизоде, который едва не отразился печально на всей моей судьбе и только благодаря директору гимназии Шафранову, проявившему большую сердечность, не повел к действительно тяжелым для меня последствиям. Я был в переписке с одним из окончивших раньше меня гимназию и поступивших в Киевский университет, сыном зажиточных родителей в Кременчуге. Он был членом народовольческого кружка и не терял надежды завербовать и меня в революционные борцы (сам он тоже не оказался «борцом», как это выяснилось впоследствии). Он иногда в переписке прибегал к химическому способу письма или к запискам, заделанным в переплет пересылаемой по почте книги. В одном из таких писем была речь о сборе денег, В другом письме, неконспиративном, он мне сообщал о бедственном положении одного из неудачников-экстернов, провалившихся на экзамене зрелости: это был добрый малый, которого мы все любили, человек недалекий и в крайней нужде. Мой корреспондент просил собрать немного денег в помощь этому неудачнику. Было это летом 1880 года, когда я перешел в 7-й класс. В один прекрасный день, когда я был по обыкновению на уроке, явился ко мне домой наш классный надзиратель с поручением немедленно доставить меня на квартиру директора гимназии. Моя мать пришла в неописуемое волнение. Меня разыскали, и я отправился на квартиру директора гимназии. Усадив меня, он с неподдельной добротой и участием стал говорить мне о том, что он осведомлен о моей жизни, знает, что я своим трудом содержу всю семью, знает и ценит мои нравственные качества и был бы истинно огорчен, если бы со мною случилось несчастие — оказаться замешанным в каком-нибудь «нигилистическом деле», — и спросил меня, с кем я нахожусь в переписке и что составляет предмет нашей корреспонденции. Спрашивает же он потому, что местная жандармская власть получила сведения, будто я состою в конспиративной переписке и будто мне поручено собрать деньги для революционных кружков, и только благодаря его, директора, вмешательству, я пока не арестован. Я объяснил директору, что ни к какой конспиративной группе не принадлежу, что действительно веду корреспонденцию с некоторыми старшими соучениками и что в одном из писем была речь о деньгах для оказания помощи бедствующему товарищу. Шафранов послал меня отыскать это письмо. К несчастью, я письма не нашел, но директор заявил, что он мне верит и постарается убедить жандармского полковника оставить меня в покое. Я был спасен от ареста.

В области еврейского вопроса для еврейской молодежи, в частности, для того небольшого кружка, центром которого состояли Бранд и я, никакой специальной задачи не ставилось. Еврейская среда была нам ближе, и потому мы обнаруживали естественный интерес к маленьким проявлениям местной еврейской общественной жизни, хлопотали об устройстве столовой для бедных, критиковали состояние больницы и агитировали за принятие мер к улучшению его. Тогда еще не было в моде устраивать благотворительные спектакли и танцевать на балах в пользу нуждающихся учащихся. Да т