забыто: чудное лицо Александра II, как магнитом, нас притянуло, мы его окружили тесным кольцом, и я еще, как сегодня, слышу явственно его мягкий, ласкающий голос: «Тише, дети, тише!» Лицо его сияло благоволением. Наследник же сидел неподвижно с нахмуренными бровями.
Волнение общества после 1 марта, таким образом, объяснялось предчувствием реакции и ожиданием худших времен, а не, повторяю, сожалением об ушедшем вместе с Александром II хорошем времени. Все события, имевшие место в последние дни царствования Александра II, — совещания о выработке чего-то вроде конституции, планы Лорис-Меликова об изменении порядка издания законов, работа Валуева в этом направлении — словом, все то, что волновало столичные круги, не доходило до Полтавы даже в виде слухов. Для нас конец царствования Александра II был эпохой реакции сравнительно с шестидесятыми годами.
Но вот надвинулась гроза еврейских погромов.
Во второй день Пасхи 1881 года грянул погром в Елисаветграде, а за ним посыпался град ударов в разных других местах. Сгущалась атмосфера и в Полтаве. Со дня на день ожидали своего череда и полтавские евреи. Тревога поднималась по поводу каждого пустяка. Город был наполнен слухами. Ожидали с часу на час движения железнодорожных рабочих, приготовившихся будто громить евреев. Никто не успокаивал населения; правда, никто из властей и не возбуждал тревоги. Даже не было обычной депутации евреев у губернатора с просьбой о предупреждении погрома и о защите. Губернатором в Полтаве был Бильбасов, брат известного писателя. После Мартынова Бильбасов был для Полтавы олицетворением доброты и снисходительности. Губернатора не боялись и даже любили. Ни одного враждебного к евреям акта с его стороны не обнаруживалось, и Полтава была обойдена в отношении погромов…
Был праздник Шевуос, конец мая[169].
Евреи-гимназисты пользовались правом не посещать гимназии в еврейские праздники. Этим правом мы все, ученики 7-го класса, воспользовались и на этот раз. В моем классе было двенадцать евреев, из них некоторые — в числе лучших учеников. Учителем географии был у нас Мурковский, раньше подвизавшийся на поприще классических языков, и, надо сказать правду, не совсем удачно. Географию он преподавал первый год. Случилось, что к выпускным экзаменам в мае месяце приехал для ревизии гимназии попечитель Киевского учебного округа Голубцов. Приезд его вызван был тем, что полтавская гимназия привлекала к себе, как я уже имел случай указать, много экстернов, и за гимназией установилась репутация слишком «снисходительной». Этим и объяснялся приезд самого попечителя, высшего начальника учебных заведений в целой области. Каждый из учителей мог ожидать, что на его урок пожалует сам попечитель. Особенно тревожился Мурковский, который, естественно, хотел показать географический свой товар лицом и твердо рассчитывал, что евреи — первые ученики — выручат и лицом в грязь не ударят. Велико было его огорчение, когда, войдя в класс, он застал его малонаселенным и козырных учеников налицо не оказалось. По тогдашнему обычаю, к первому уроку делалась перекличка по журналу, и когда оказалось, что евреев нет, Мурковский стал выражать свое неудовольствие и не без озлобления стал говорить о том, что евреи пользуются и своими, и чужими праздниками. В этот момент мне случилось как раз войти в класс по дороге в синагогу: я зашел в гимназию по какой-то надобности и решил присутствовать на уроке географии. Входя, я слышал, как Мурковский что-то говорил о битье евреев. Я понял, что речь идет на модную тему и что Мурковский намекает на погромы. Я не вытерпел и запротестовал против такой беседы и заявил учителю, что, по-видимому, ошибся, — думал прийти на урок географии, а очутился на погромной беседе против евреев, почему я считаю долгом уйти из класса. Мурковский, всегда довольно добродушный человек и очень хорошо относившийся лично ко мне, был озадачен моим заявлением и приказал мне остаться в классе. Я возразил, что в этот момент я его не считаю учителем и не подчиняюсь его приказанию, и вышел из классной комнаты. Напротив нашего класса помещался 8-й класс, где в этот момент происходил экзамен в присутствии попечителя, директора и инспектора. Через стеклянную дверь наш бдительный инспектор увидел, что я, бледный от волнения, выхожу из класса, Он вышел ко мне и осведомился, что произошло. Я подробно ему рассказал о только что происшедшем и объяснил, что войти в класс на урок Мурковского не могу. Инспектор заволновался, но должен был признать, что заставить меня вернуться в класс было бы бесполезно и несправедливо. Инцидент стал известным в городе с быстротою молнии. Евреи заволновались. Случай этот стал предметом разговора в городской думе, и о нем было сообщено сейчас же губернатору Бильбасову. В этот день попечитель должен был обедать у губернатора. За обедом губернатор объяснил попечителю, что случай с Мурковским вызвал тревогу в еврейском населении и что, по его мнению, Мурковский должен немедленно подать в отставку. В 8 часов утра следующего дня Мурковский уже не был учителем гимназии.
Я рассказал об этом случае для характеристики напряженного состояния, в котором находилось еврейское население и, с другой стороны, власти. Этот случай также характеризует отношение нашего губернатора к вопросу о погромах. Едва ли другие губернаторы оказались бы столь чуткими, и если бы этот инцидент произошел в бытность губернатором Мартынова, то, вероятно, не Мурковский перестал бы быть учителем, а я перестал бы быть учеником гимназии. Среди евреев тревога продолжалась. Мой поступок принципиально одобрялся; получено моральное удовлетворение. Но, как это бывает всегда, многие, в особенности из гвирим, находили, что я поставил в опасность еврейское население, что резкая мера, принятая в отношении Мурковского, может вызвать неудовольствие в христианском населении и даже привести к погрому, которого Полтава до сих пор избегла. К счастью, эти опасения не оправдались. Местное население и полиция поняли, что погром губернатору нежелателен, что погромная агитация им не одобряется, и ни погрома, ни агитации против евреев действительно не было.
Опыт позднейшего времени подтвердил, что если погрома не желает губернатор, то его не допускает полиция, а если его не допускает полиция, то его и не начинает толпа.
Погромная полоса 1881 года вызвала душевный перелом у еврейской интеллигенции. Но на Полтаве он мало отразился. Я уже касался характеристики еврейского населения в начале семидесятых годов. К 1881 году — за десять лет — многое изменилось. Внешнее, чисто формальное благочестие еврейского населения стало заметно ослабевать. Полтава соединилась железной дорогой с крупными центрами. Ильинская ярмарка стала все более и более терять свое значение. Приезжих евреев из Литвы и Волыни стало меньше. Потребность в литовских меламедах уменьшилась, и у дверей гимназии стало толпиться много еврейских мальчиков. Хедеры, в особенности те, где изучался Талмуд, стали заметно пустеть. В гимназию стали помешать детей и такие элементы, которые раньше не думали о просвещении; они и не преследовали просветительных целей. Ожидали льгот по воинской повинности и стремились обеспечить лучшее будущее для детей вместо перспективы стать приказчиками или ремесленниками. Гимназии и реальное училище стали заполняться местными евреями. Но эти внешние признаки просветительных стремлений нив какой мере не отразились на внутренней жизни евреев в Полтаве. Пала религиозная дисциплина, особенно у молодежи, не стало благочестия, но на их место ничто иное не явилось. Осталась пустота. Для меня уже тогда было ясно, что свобода от религиозных предписаний не является результатом культурности или прогресса и что такая свобода без действительной культуры губительно действует в этическом отношении.
В Полтаве стало больше богатых людей, больше семейств, у которых внешняя обстановка напоминала какую-то «Европу». И если в конце шестидесятых годов самыми богатыми евреями были портные, то к концу семидесятых годов их превзошли часовых дел мастера, они же ювелиры, но с той разницей, что те портные, исконные евреи, благочестивые и глубоко преданные традициям, стремились понять слово Божие, обучить ему своих детей, выписывали для этого меламедов из Литвы; новые же богачи не считали нужным обучать своих детей еврейскому языку, Библии и вообще чему-либо еврейскому. Они признали себя свободными от всяких традиций и полагали, что приглашение гувернантки для обучения французскому языку есть высшее проявление культурности. Я давал уроки в домах таких евреев, и меня приводила в ужас пустота жизни этих людей, у которых стремление к обогащению было главным стимулом жизни и не оставляло места для стремления к обогащению ума и проявлению души.
Еврейской интеллигенции в действительном смысле слова в Полтаве за эти десять лет не прибавилось. Приехал один-другой новый доктор-еврей, прибыло несколько землемеров-евреев, но ничего общего с еврейскими интересами они не имели. Никакой еврейской общественной жизни не было и в конце семидесятых годов. Полтава не имела тогда еврейского общественного деятеля, не было лица, которое, если не по праву, то хоть по собственному желанию, считало бы себя представителем еврейских интересов. Этим Полтава, как и другие, насколько знаю, малороссийские города, отличалась от городов Литвы и даже Волыни. Когда я впоследствии, уже в Петербурге, стал заниматься общественными еврейскими делами[170], я увидел, что во всех более или менее крупных городах Северо-и Юго-Западного края и Белоруссии имелись отдельные личности, которые считали себя обязанными пещись об интересах своих общин. Когда было нужно обратиться к содействию местных людей для той или другой общееврейской надобности, то было известно, к кому надлежит обратиться за нужной справкой, кому поручить то или другое дело. Но мы были в Петербурге всегда беспомощны в отношении малороссийских городов. В малороссийских городах понятие о культурности связывалось с богатством, богатство связыв