овый обычай отмечать евреев желтой нашивкой на платье. Варшавский был единственный еврей в Петербурге, который обжаловал распоряжение Грессера в первом департаменте Сената. Дело об отметке красными чернилами исповедания Варшавского доходило до Общего собрания Сената: этот трудный вопрос не мог получить разрешения в первом департаменте, и для него потребовалось участие чуть ли не сорока сенаторов в Первом Общем собрании Правительствующего сената. Дело закончилось много лет спустя признанием за градоначальником права оперировать в своей канцелярии красными чернилами в отношении группы обывателей, которых, в интересах порученной ему охраны общественного порядка, он считает нужным особо отмечать. Жалоба Варшавского, несмотря на этот неуспех, остается образцовым выражением сознания личного и национального достоинства, тонкой иронии, уничтожающего возмущения против произвола и позорного шельмования целой народности
Варшавский обладал большим даром слова и, как оратор, имел выдающийся успех. Он имел и все другие данные для того, чтобы занять одно из первых мест в рядах столичной адвокатуры, в особенности в качестве защитника по уголовным делам. Русская адвокатура к началу восьмидесятых годов не обогащалась новыми крупными дарованиями; на поверхности все еще были ветераны-адвокаты первого набора, рекрутированного в 1866 году из лучших дарований шестидесятых годов[183]. Такая сила, как блестяще образованный, одаренный, красноречивый Варшавский, легко мог бы занять положение, которое по праву ему принадлежало. Но этого, к сожалению, не случилось. Он редко выступал в судах, редко фигурировал в роли защитника в уголовных делах; во время моего студенчества он адвокатурой почти не занимался. Причины этого мне остались неизвестными.
После женитьбы М.С. Варшавский провел за границей некоторое время, а вернувшись в Петербург, вскоре тяжко занемог. Болезнь постепенно подтачивала его казавшийся могучим организм и продолжалась несколько лет. За годы его болезни его молодая жена проявляла пример необычайного мужества; несмотря на тяжелые материальные условия, она создавала для него обстановку идеального ухода, но усилия этой примерной жены и друга не могли спасти жизнь М.С. Варшавского, и он умер в цвете лет, оставив неосуществившимися столько надежд, всеми нами возлагавшихся на эту исключительную, одаренную редкими душевными и умственными качествами личность.
Оставшаяся без средств его жена, Надежда Генриховна, мужественно боролась за свое и ребенка-сына существование, дала ему превосходное воспитание, отдавала свое время благотворительным и просветительным делам и пользовалась среди еврейства в столице большим уважением. Ее сын, Константин, ныне состоит профессором университета.
Между редакциями «Рассвета» и «Русского еврея» почти никакого общения не было. Обе редакции образовали если не враждебные, то чуждые друг другу лагери. Разделяли их главным образом не их принципиальные разногласия в отношениях к еврейскому вопросу и к задачам еврейской национальной жизни. Конечно, были и разногласия, но едва ли непримиримые. Еврейская национальная проблема выдвинулась лишь много позже; данный же период еще не был периодом явно выраженных разномыслий в разрешении этой проблемы, — это был только период пробуждения, когда самая проблема еще не разрешалась, а только намечалась. По личным впечатлениям, насколько я могу их теперь, по истечении более пяти десятков лет, воспроизвести в своей памяти, разногласие между главными деятелями «Рассвета» и «Русского еврея» было не в принципах, а в методах и объяснялось различием между составом обеих групп, взявшихся за самоотверженное дело обновления еврейской жизни. «Рассвет» был больше представителем Sturm und Drang в еврейской культурной жизни. Там шли резко, как бы напролом. «Русский еврей» больше стоял на традиционной еврейской почве; здесь было больше знания психологии еврейских масс. Если первый как бы обращался к отдельным евреям, то второй видел пред собою скорее народную массу, считался с тем, что было в глазах этой массы незыблемо священным. В «Русском еврее» работали такие знатоки еврейства, как Рабинович, доктор Л.О. Кантор (впоследствии виленский, либавский, а потом рижский раввин) и незабвенной памяти доктор Л.И. Каценельсон, популярный и любимый читателями Буки-бен-Иогли. Ни с кем из них в студенческое мое время я знаком не был. Потом, уже с самого начала моей общественной работы, я не мог не встретиться на поприще этой работы с Кантором и Каценельсоном и не оценить их по достоинству, преисполняясь глубоким и беспредельным уважением к обоим, и особенно сердечным влечением к дорогому для всех знавших его доктору Каценельсону. В моих воспоминаниях оба занимают большое место.
Любимым местом встреч молодых литераторов и писателей был в то время недолго функционировавший Пушкинский кружок, в который входили почти все главные работники «Рассвета». Кружок устраивал еженедельные музыкально-танцевальные вечера в зале Знаменской, впоследствии Северной, гостиницы (у Николаевского вокзала). Я несколько раз был на этих вечерах и там видел многих сделавшихся потом известными писателей — Чехова, Баранцевича и др. Постоянным посетителем вечеров и главой собравшегося общества был знаменитый в те годы поэт, прекрасный переводчик иностранных классиков П.И. Вейнберг, уже тогда старейший и в смысле возраста среди сонма молодых, с его длинною седою бородою, орлиным носом, лицом, обличавшим его еврейское происхождение, и веселым выражением живых добрых глаз. На этих вечерах бывали студенты и слушательницы высших женских учебных заведений, особенно Женских медицинских курсов. Неудержимое веселье царило на этих вечерах во время оживленных танцев. Множество милых интеллигентных лиц, неумолкаемая бойкая беседа в разных группах вокруг любимых писателей, чисто столичная непринужденность — все это производило благотворное впечатление на недавно вырвавшегося из провинциальной глуши первокурсника, переживавшего тяжелые моменты одиночества на чужбине и углубленного в свои личные чувства, тем более благотворное, что эти вечера проводились в обществе той, которой эти чувства были посвящены.
Хочу сказать несколько слов о слушательницах Женских медицинских курсов[184]. Не имею под рукою статистических данных, но мне кажется, что среди этих курсисток процентное отношение евреек к общему числу слушательниц было больше, чем аналогичное соотношение в Военно-хирургической академии, и особенно в университете. Курсы были первым высшим женским учебным заведением в России (впрочем, и в Европе); сюда стекались еврейки со всей империи. Высшее образование для женщин вообще, и в частности для евреек, было делом новым; трудности оставления семьи и жизни вне семьи в столице не могли не представлять для девушек того времени почти непреодолимых препятствий. Относительно большое число слушательниц-евреек было поразительным свидетельством энергии еврейской интеллигентной девушки, готовой на колоссальные жертвы для достижения высшего образования. Я имел уже случай указать на то, что евреи в Малороссии легче решались отдавать дочерей в общие школы, чем сыновей, и поэтому контингент оканчивающих гимназии девушек был, вероятно, больше, чем контингент юношей, — речь идет о конце семидесятых годов. Но для мужской части еврейской учащейся молодежи путь из гимназии в высшее учебное заведение представлялся тогда нормальным и, при условиях жизни евреев, составляющих в громадном большинстве городское население, даже неизбежным. Не то было для женской части. Мне известны многочисленные случаи, когда решение поехать в Петербург на курсы являлось плодом прямо героических усилий со стороны девушки, которую манила не перспектива «прав», связанных с дипломом, а горячее желание быть полезной работницей. Мне были знакомы некоторые из этих слушательниц, мои землячки, и, благодаря этому, представилась возможность ближе познакомиться с тем настроением, которое было общим и для русских, и для еврейских курсисток, — их называли «медичками». Из беллетристики известен наружный вид, якобы типичный для курсисток того времени: стриженые волосы, очки, плед, внешняя неряшливость в отношении туалета и т. д. Этот тип студентки в начале восьмидесятых годов, по крайней мере для меня, представлялся исключением из общего правила; среди моих знакомых такие встречались редко; на улицах столицы и даже на студенческих вечеринках, где собирались тысячи молодых людей, они тоже были редкостью. В общем же это были барышни, не терявшие природной грации и женственности, с одухотворенными лицами, говорившими о внутренней удовлетворенности, о здоровой умственной и духовной жизни. Они производили впечатление отборной, лучшей части девушек и бесконечно выигрывали при сравнении с мужской половиной студенчества. На медицинские женские курсы попадали лучшие, тогда как в университеты и другие высшие учебные заведения для мужчин поступали без разбора призванные и непризванные. А последних всегда и во всем ведь больше.
И какой труд, какую работу и какие лишения переносили эти пионерки высшего женского профессионального образования! Медички не пользовались в обществе популярностью, им труднее было доставать уроки, этот почти единственный ресурс заработка для учащихся в высших учебных заведениях. Между тем среди евреек почти не было дочерей состоятельных родителей. Воспитание, которое получали дочери богатых евреев, не давало стимулов для выработки того неудержимого стремления к высшему образованию, какое нужно было девушке того времени, чтобы преодолеть героическими, повторяю, усилиями все трудности, лежавшие, особенно для еврейки, на пути достижения этой цели.
Курсы не имели своих клиник, они пользовались городскими больницами, расположенными далеко одна от другой; при слабом еще развитии сети тогдашней «конки» и медленности ее движения, торопящиеся путники предпочитали пешее хождение, и медички должны были целый день проводить в усиленном труде чисто физическом; занимались они очень усердно, дежуря при больных, заменяя собою и сестер милосердия. Только внутренний огонь любви к умственной работе и к избранному делу мог давать энергию переносить и лишения, и такой труд… На алтарь этой любви русская девушка