л продолжать рассказ. Розенблат тяжело дышал: он только что тащил на себе срубленное дерево.
— Ну, что я вам еще скажу? — начал он через несколько минут. — Евреи, значит, решили остаться, и он вернулся. Но между прочим эта дизентерия не шуточки. Все начали болеть дизентерией! Может, мы мало горя имели, так на тебе еще эпидемию! Вы видели на опытном поле коровник? Так там стали класть больных. На койках и между койками и под койками лежали больные. И в каждом доме был больной. А как же? Эпидемия, так эпидемия! Прибегли люди из Дежневки и говорят, что там поголовно дизентерия, людей приносят с сенокоса на носилках, бо у их судороги. Кричат люди: «Куда нас завели? Что это за край за такой?» И что вы думаете? Опять он поднялся, этот самый председатель, и поехал в Дежнево и собрал там всех партейных и комсомольцев, и они постановили, что это фронт, огонь, тяжелая минута, и когда дизентерия, так нельзя дезинтировать и надо оставаться. И я вам скажу, что если бы не они, так тут бы ни одного человека не осталось! Когда люди видели, что тут трудность большая и кони горят десятками, так многие прямо падали в обморок. Но этот молодняк, эти учителя, что на них смотреть не на что, бо они все мальчишки, — так они показали пример! Вполне можно сказать, что они показали большой пример!..
Молодой человек, о котором была рассказана эта история, сидел на соседней телеге, попрежнему свесив ноги и попыхивая козьей ножкой. Это был на вид обыкновенный еврейский молодой человек— худой, немного сутулый, с большим некрасивым ртом, с грустными глазами. Он нисколько не был похож на свою историю: вид его можно было скорее назвать невзрачным.
— Вы его попросите, — продолжал Розенблат, — нехай он вам расскажет, как он ходил в Михайло-Семеновское, в рик, когда надо было справлять воинские документы для трактористов. Это было самое в потоп. Идет он в Михайло-Семеновское пешком, — шестьдесят пять верствов. Приходит вечерком в Михайло-Семеновское, а там за три верствы от села начинается разлив, вода такая, прямо как в море. А лодки, конечно, нету и никого нету. Начинает он звать — никто не откликается. Начинает стрелять из леворверта, — опять никто не слышит. А комар душит, и укрыться негде. А сам он еще от болезни не поправился и слабый, и кушать же нечего, и вдруг выходит, что шестьдесят пять километров он сделал задаром Тут, знаете, он сам признавался, что сел на могилку, — там кладбище, — и таки заплакал. Дошло человеку до печонки! И что вы думаете — пришлось ему вертаться опять так само пешком. Он за трое суток сделал сто тридцать километров. Пара коней этого не сделает. Но зато как пришел он, так упал: ноги опухли, лицо и руки опухли. Совсем из сил выбился, потому что он же не казак какой-нибудь! Что он такое? Он не больше, как учитель! Так он таки схватил воспаление легких, и мы уже думали, что ему конец приходит. Но нет, все-таки вытянул. Человек ничего себе, подходящий!
Мне захотелось ближе познакомиться с председателем. На остановке, не зная с чего начать разговор, я намекнул ему на историю его приключений, которые были мне только что рассказаны.
— Вам здесь было изрядно тяжело, я слыхал! Много пришлось пережить.
Он конфузливо улыбнулся и сказал, пожимая плечами:
— Пришлось немного работать не по специальности, но это ничего. В этом году мы ведь уже открываем школу!
Берег пылает
Утро было тихое, воздух стоял сухой, небо было чисто, когда мы выехали, но вскоре стало заволакивать тяжелой оловянной тучей.
— Уж не пожар ли? — сказал, правда, довольно беспечно ямщик.
На Амуре осени сухие. Резкий ветер высушивает дороги и тропы, ссыхается и увядает трава, и деревья начинают быстро обнажаться.
Странный вид получается тогда: вот лежала грузная гора, покрытая густою зеленью, — зелень была густая, как шерсть большого зверя. Но прошел трепет осени, унес листву, унес траву и кустарники, и вот гора лежит обнаженная, точно оборванная, ободранная. Как после побоища!
Сухо в воздухе, небо сурово, и огонь начинает тогда носиться по пустыне. Он мчится, как озверелый ветер, как весть о несчастье, как грозная болезнь. Он появляется неизвестно откуда и катится по высохшей траве. Он сжигает луга, пастбища, поля. Страшно тогда. Некуда укрыться от его дыхания. Огонь пожирает необъятные пространства, и пепел ложится опустошением на места, по которым он прошел. За десятки километров видно, как свинцовый налет дыма поднимается к небесам и застилает последнее сияние еще теплого солнца.
— Не иначе пожар, граждане! Большое горе бежит на людей, — повторял наш ямщик, поглядывая на небо.
К вечеру мы были на Амуре и сели на пароход. Ночью мне не спалось. Я вышел на палубу. Было совершенно темно. Дверь выходила на китайский берег. Я обогнул корпус парохода и вышел к противоположной, советской стороне.
Я увидел страшное зрелище: пылал берег. В этом месте горы извиваются вдоль реки, Хинган то поднимает вершины кверху, то ныряет в глубину и проваливается в Амур.
Я не мало исходил здесь с ружьем и хорошо помню, как бывало тяжело бороться с непроходимыми зарослями. Теперь там бегал и хозяйничал огонь. Он задумал дикое дело: ему как будто надо было сдвинуть сопку с места, утащить ее с собой, и он обхватил ее причудливой петлей. Он выжег почти правильный круг у ее вершины, затем скатился по хребту вниз, в овраг, и уперся в дно оврага, как бы укрепился там, чтобы лучше тащить сопку вниз.
Не знаю, как долго стоял я на палубе, оцепеневший и завороженный. Я видел, как огонь взбежал на следующую сопку и стал ее тоже опоясывать.
Была темная ночь. Кругом стояло безмолвие пустыни, небо было красно, и казалось, что горит весь мир. Наш пароход с его сотнями пассажиров, с его громадным трюмом, в котором лежали десятки тысяч пудов груза, казался жалким утенком на воде, а на берегу, прокладывая себе страшную свободу, гулял хищник.
На палубу вышел мой спутник.
Белопольский — биробиджанский колонист. Но приехал он не из Белоруссии и не из Украины, а из Южной Америки. Белопольский родился в маленьком местечке Подольской губернии. В 1905 году ему было пять лет. Его старшие братья участвовали в революционном движении и были заточены и сосланы, отец был убит на погроме.
Остатки его семьи эмигрировали в Южную Америку. Там он рос, учился, работал, вошел в жизнь. Что связывало его с Россией? Что оставил он здесь? Ничего.
И вот появился Биробиджан. Белопольский поехал в Биробиджан. Он бросил веселый город Буэнос-Айрес и поехал в тайгу. Он нашел здесь участок поглуше, где прокладывает дорогу экскаватор, и вот он работает там в качестве не то техника, не то механика.
Он не один здесь такой: весть о новой еврейской отчизне в стране Советов гулко прошла по странам, где погибает еврейская голытьба. Целыми группами прибывают иностранные евреи в дикую страну, где евреи советские начали строить человеческую жизнь.
В большинстве они выходцы или дети выходцев из России и эмигрировали после погрома 1905 года.
Я хорошо помню погром 1905 года… Я особенно хорошо помню добродушное отношение самих погромщиков к их делу. У меня был приятель, Борька Степанюк. В детстве мы вместе гоняли голубей, и: всякие другие дела мы тоже обделывали компанейски: общий пистолет имели, инкогнито питались грушами в соседском саду. А потом нето его жизнь, нето моя съехала куда-то вбок. Мы расстались и не виделись несколько лет. Зимой 1905 года я приехал на родину и повстречал Борьку, Борька вырос, стал высокий, здоровый, мордатый парень и одет был во все новое, — из-под нового пальто выглядывали новенькие плисовые шаровары. Повстречались, обнялись.
— Борька, — говорю я между прочим, — где это ты такой одяг славный достал?
Борька широко улыбнулся.
— Та на забастовке, — сказал он, ласково трепля меня по плечу.
Объяснение было непонятно: на какой такой забастовке можно, например, разжиться материалу на плисовые штаны?
— Та-ж в октябре! Ты що-ж не знаешь, що у нас тут по за манифестом забастовка была?
Городок наш был не индустриальный. Не было там предприятий, где работало бы больше 4–5 человек, забастовок у нас, кажется, и вовсе не было. Однако в погроме, который организовало министерство внутренних дел в ответ на всеобщую всероссийскую забастовку, приняла участие, в сослужении двух священников, и наша скромная полиция. Дельный вышел погром! Еврейские торговые ряды были сначала разграблены, а потом подожжены.
Борька Степанюк разжился плису на штаны и опять же пальто справил себе подходящее как раз именно благодаря этой «забастовке», которая прошла «по за манифестом». Не было бы забастовки, никогда не справил бы себе Борька такое пальто и штаны такие плисовые.
Дело не в том, что время от времени полиция находила отребье, которое за полбутылки ходило резать евреев. Самое примечательное было то, что добродушные и простые Борьки, которые с нами вместе гоняли голубей, уходили на погром по первому свистку, а потом говорили, что штаны добыли на забастовке.
Белопольский стал вместе со мной смотреть горящий берег. Пожар был страшен.
Огонь шествовал, гремя и полыхая. Он шумно и тяжело боролся с лесом, он обгладывал стволы деревьев, выжигал в них глубокие дупла, он сваливал вековые великаны и по стволам перескакивал с одного на другой. Десятки, сотни, тысячи деревьев уже, повидимому, были охвачены пламенем.
— Ну, что вы так уставились на этот пожар? — внезапно сказал Белопольский. — Что тут, подумаешь, такого?.. Ну, горит лес! Ну, много леса горит! Так что?..
Пламя уже взгромоздилось на вершину новой сопки. Было похоже, будто какой-то один огонь— вожак шагает впереди, а за ним, все ширясь и разрастаясь, стремительно бежит целое племя огней.
Но Белопольский, точно и не видя грандиозной картины, стал седлать, я заметил, своего любимого коня.
— Это хорошо — Биробиджан! — ни с того, ни с сего завел он. — Пусть будет еврейская территория в Союзе! Это хорошо! Этот несчастный еврейский вопрос может перестать быть вопросом только в социалистическом обществе. Как ваше мнение?