нтариев к Талмуду. Работал здесь и видный талмудист Вениамин Ривелес (1813). Ученик Виленского гаона, он, подобно древним ессеям, вел аскетический образ жизни. В Устье он собрал уникальный гербарий и составил глоссы к Библии и Талмуду (Гевии Гевиа Ха-Кесеф, 1804). (Бытие 44:2)
Цейтлин всемерно поддерживал и образовательные проекты миснагдим. В 1803 году, когда было решено открыть в Воложине иешиву, он не только сам пожертвовал средства на ее строительство, но и побудил это сделать многих еврейских филантропов.
Однако мысль о постепенной интеграции евреев в Российскую империю (историк называет это «умеренной аккультурацией») долго не оставляет его. Характерно, что и своего внука, Гирша Перетца, он обучает не только Еврейскому Закону и ивриту, но арифметике, геометрии, алгебре и – особенно углубленно! – русскому языку, для чего приглашает в менторы некоего Сенявина.
Удар по ассимиляторским надеждам Цейтлина нанесло утвержденное Александром I «Положение об устройстве евреев» 1894 года, когда за иудеями была официально закреплена черта оседлости, сохранялся запрет на аренду и покупку земли, им возбранялось жить в деревнях и селах, нести государственную службу и т. д. Иегошуа разуверился в самой возможности культурной и политической реформы еврейства. Тем более, что горькие плоды ассимиляции, как то – забвение национальных традиций и крещение, ему довелось вкусить и в своем собственном доме. Одна из его дочерей в 1798 году сбежала с полковым лекарем Капелло, прихватив и часть отцовского имущества, и приняла католичество[11]. Напрасно Цейтлин в попытке вернуть отступников задействовал старые связи в высших сферах – власти взяли сторону христиан-неофитов, и ему пришлось смириться со своей потерей.
А.И. Перетц
Под конец жизни разочаровал Цейтлина и любимый зять Абрам Израилевич Перетц (1771-1833), бывший его правой рукой в финансовых делах. Обосновавшись в Петербурге и преуспев в коммерции и предпринимательстве, Перетц все более отдалялся от своих еврейских корней, а после кончины жены Сары-Фейгеле крестился по лютеранскому обряду. Горечь была тем сильнее, что Иегошуа воспринимал Абрама как свое alter ego, ведь как и у самого Цейтлина, способности талмудиста сочетались в Перетце с деловой хваткой коммерсанта (впрочем, финансовый гений Перетца не знал себе равных: зять многажды превзошел тестя). Но более всего удручало Цейтлина то, что его дорогой внук Гирш, воспитанный в имении Устье, принял протестантизм и нарекся Григорием Абрамовичем.
Как пережить ренегатство близких людей, казавшихся родными по духу? Отринуть, подвергнуть остракизму или принять, проявив «милость к падшим»? Старик Цейтлин выбрал последнее: он не порывает связи со своим зятем и внуком после их крещения. И не только упоминает Абрама Перетца в своем завещании, но и признает за ним право на приобретение имения Устье. Сам же находит утешение в тайнах познания. Он углубляется в изучение еврейской книжности. Составляет подробные комментарии к французскому средневековому галахическому своду «Сефер мицвот катан» (Малая книга заповедей, 1820). А в коллекции барона Давида Гинцбурга (ныне в Отделе рукописей РГБ) хранится сочинение Цейтлина «Хидушим бепилпул» (Новые толкования).
Он напряженно работал, словно спешил, боялся не успеть доделать задуманное. Но сказано же еврейскими мудрецами: «Тот, кто погружается в учение, удлиняет жизнь» (Авот, гл. 2: 8). И Иегошуа Цейтлин, этот мудрец из Шклова, подобно ветхозаветному Аврааму, «умер в доброй старости, насыщенный жизнью, богатством и славою, и приложился к народу своему». Он встретил смерть со спокойным лицом в своем заповедном Устье. «Вожделенное сокровище и тук в доме мудрого».
Два мира в одном Шапиро. Константин Шапиро
Многим памятна ставшая крылатой фраза «два мира, два Шапиро». И восходит она к реальному эпизоду конца 1940-х гг., когда в Москве в здании ТАСС встретились два корреспондента по фамилии Шапиро, один – американский, другой – советский, причем проявили друг к другу открытую враждебность. Оно и понятно, ведь первый олицетворял собой загнивающий капиталистический Запад, второй – страну, уверенно шагающую в светлое коммунистическое завтра. Эти миры, точнее, антимиры разделял тогда железный занавес, глухой и непроницаемый.
По историческому совпадению, наш герой звался Шапиро. Но ему удалось гармонично соединить два мира, которые современникам тоже казались мирами параллельными, несоединимыми. Судите сами: с одной стороны, его называли лейб-фотографом русской литературы; он титуловался фотографом Академии художеств. Император Александр III наградил его большой серебряной медалью «За полезный труд». И в то же время это был яркий еврейский общественный деятель, ревностный сторонник сионистской идеи, даровитый ивритский поэт. Даже имени у нашего Шапиро (1840-1900) было два: в русском обществе его аттестовали Константином Александровичем, соплеменники же обыкновенно называли его Ошер…
Ошер Шапиро родился в Гродно, в 1840 году, а именно 19 августа – ровно в тот самый день, который теперь отмечается как всемирный день фотографии. В том, что так сошлись звезды, можно усмотреть нечто символическое и судьбоносное. Но его родители ведать не ведали об истинном предназначении появившегося на свет малыша и готовили ему совсем иное поприще. Отец, Элиягу Шапиро, из рода гродненских раввинов, пробавлялся торговлей, в погоне за гешефтами исколесил всю Восточную Европу, но вольномыслия не терпел, а был, что называется, самым правоверным иудеем. И сына он вознамерился воспитать и образовать в строго ортодоксальном духе. Благо губернский город Гродно с преимущественно иудейским населением открывал для этого все возможности. То был важный центр духовной жизни еврейства и раввинской культуры; здесь работала еврейская типография, одна из первых в России. Как и любой пятилетний еврейский мальчуган, Ошер был определен в хедер, где шесть дней в неделю спозаранку и дотемна постигал премудрости Торы и Талмуда.
К. А. Шапиро. Автофотопортрет
Особенно же он поднаторел в древнееврейском языке, на котором, к удивлению местечкового меламеда, стал сочинять складные, красивые вирши. В его стихах поражала особая изобразительность, пластичность, осязательная точность деталей. Рано, очень рано развил он в себе способность мыслить и творить образами. Следующий шаг – он берется за кисть и переносит на полотно то, о чем поет в стихах. Так художественные фантазии Ошера обретают зримое материальное воплощение. Так, уже в детские годы Шапиро нашел ключ к пониманию направления своей жизни и творчества.
Его отличали жажда новых знаний, открытость иным языкам и культурам. Не знаем, кто был тем гродненским ментором, что возбудил в нем острый интерес к идеям Хаскалы (их называли «берлинерами»), но видно, что и в юные лета он ратует за приобщение единоверцев к светским наукам и видит в этом основу их жизненного успеха. Он усиленно штудирует просветительскую литературу и, прежде всего, боевитый журнал «Ха-Меассеф» («Собиратель»), программный для нескольких поколений еврейских ассимиляторов.
Главное же внимание он уделяет совершенствованию своего иврита, который усилиями последователей «еврейского Сократа» Мозеса Мендельсона (1729-1786) превратился в образцовый высокохудожественный литературный язык, приближенный к живому наречию. Вместе с тем он усиленно познает и русский язык, и великую литературу Пушкина и Гоголя. Углубляется он и в изучение немецкого языка; сочинения просветителей писались тогда преимущественно на языке Гейне и Гете…
А дальше произошел многократно описанный в литературе конфликт просвещенного еврейского юноши с жестоковыйными единоверцами. Прознав о том, что сын читает светскую литературу и изучает «гойские» языки, Элиягу Шапиро вознамерился «повыбить из него всю эту дурь» и женить его, пятнадцатилетнего отрока (чем раньше остепенится, тем лучше!), на нелюбимой им, но «правильной» девушке из «хорошей еврейской семьи». В результате Ошер оказался в совершенно чуждом, враждебном ему окружении, где чтение любой, кроме Талмуда, книги воспринималось как ересь и святотатство. Он лишился маломальского глотка свободы. Атмосфера взаимной нетерпимости с семьей жены все сгущалась. После очередного скандала он бежит в уездный город Белосток, что в 80 верстах от Гродно, зарабатывает там на жизнь уроками иврита, но затем по настоянию отца все же возвращается в постылый дом.
Травля «правоверными» родственниками и свойственниками ничуть не ослабевает, но Шапиро, по счастью, находит себе отдушину. Он всецело посвящает себя фотографии и именно в этом новомодном деле видит разрешение своих творческих исканий. Дитя прогресса XIX века, фотография (или светопись) стремительно развивалась в России, и даже в заштатном Гродно имелось несколько фотоателье. Дабы обучиться сей науке, Ошер стал работать подмастерьем у одного местного умельца, высокопарно называвшего себя «фотохудожником». Можно, конечно, усмотреть в такой аттестации самонадеянность и бахвальство, однако, обратившись к периодике того времени, мы обнаружим здесь отзвук жаркой общественной полемики о природе и выразительных возможностях светописи. Хотя некоторые критики видели в ней примитивный натурализм, не имевший эстетической ценности, большинством она воспринималась как начало нового самостоятельного вида изобразительного искусства. Что до Шапиро, то весьма сомнительно, что он задавался вопросом, ремесло это или искусство. Важно было овладеть профессиональными навыками, а художественный взгляд и инстинкт непременно довершат дело.
Человек увлекающийся и пылкий, он ушел в работу с головой, и это давало ему новые душевные силы. Долгое время он терпеливо сносил обиды и оскорбления домочадцев. Но всему есть предел! И он принимает решение – разрубить сей гордиев узел и бежать из Гродно уже навсегда.
Новым прибежищем Шапиро становится столица Австро-Венгрии, ослепительная Вена. Причем первое, что он здесь предпринял, – оформил развод с чуждой ему женой. Примечательна была и его встреча с писателем и публицистом Перецем Смоленскиным (1842-1885), которого в еврейской интеллектуальной элите называли «кумиром прозревших маскилим». Помимо страстной преданности ивриту, их объединяла и общность характеров и судеб (Смоленский также порвал с ортодоксальным окружением и бежал сначала из Шклова, а затем из Витебска и зарабатывал на жизнь уроками иврита). Шапиро принял участие в издаваемом в Вене с 1868 года просветительском журнале Смоленскина «Ха-Шахар». И программный посыл этого издания «оставим вредные предрассудки…, будем дорожить нашим языком и нашим национальным достоинством» был вполне ему близок.