Три года Абрам служил полицейским агентом и, несмотря на немалую зарплату и успехи в сыске, он и здесь польстился на куш, разоблачив вора и попросив за молчание кругленькую сумму, однако был взят с поличным и сам посажен в тюрьму.
– Закон не для вас, жидов, – обратился к нему привратник, – а ты, коли чего добиваешься, валяйся у меня в ногах, лижи мне сапоги, так сделаю, а не хочешь – шиш получишь. Кланяйся же мне в ноги, проси – прощу, нет – зубы разобью.
Но как ни тяжело доставалось в тюрьме иудеям («над ними все потешались, их презирали, на них сваливали всякие скандалы, хотя они жили тише воды, ниже травы»), и здесь с деньгами «еврею жилось не хуже русских, а случалось, и лучше». Как только у Абрама завелись деньги, к нему стали относиться благосклонно и даже разрешили гулять пять раз в день. Так он лишний раз убедился, что «деньги на свете дороже всего, во всяком положении».
В последнем слове на суде он напирает на то, что совершил преступление, «чтоб избавиться от бесчисленных притеснений, какие выносят евреи, эти, точно прокаженные, судьбою гонимые, вечные скитальцы, бобыли». Судья, однако, начисто отверг эту национальную подоплеку и согласился с мнением прокурора, что мотивом к совершению преступления стала безудержная жажда наживы. Осужденный был приговорен к 2,5 годам гражданских арестантских рот.
Похоже, что и автор вполне удовлетворен таким приговором суда: ведь поражение в правах и дискриминация – весьма жалкое оправдание для еврея, вставшего на путь жульничества и уголовщины. Он на стороне честных тружеников-евреев, а корыстолюбцы и гешефт-махеры ему явно антипатичны. Когда этот несостоявшийся «миллионщик» говорит о себе как о человеке, «тщетно искавшем счастья, но не нашедшем его нигде и ни в чем», он, конечно, лукавит, поскольку его счастье заключено исключительно в богатстве. Это о таких, как алчный Абрам, говорят здесь русские арестанты с их простонародными предрассудками:
– Сейчас еврей везде виден: везде с деньгами. Евреи, слышал я, и в могилу кладут покойникам деньги, чтоб на том свете от ада от чертей откупиться. Правда, ребята?
– Вестимо, правда, на то жиды и хитрость эдакую чертовскую имеют.
Никитин, с его богатым опытом исследования арестантских рот, похоже, с документальной точностью приводит слова начальника такой роты, какими он встретил вновь прибывших евреев:
– Шабашовать не позволяется, а гуляй вместе с прочими по воскресеньям… по воскресеньям же молитесь хоть до тошноты в камере, покуда народ в церкви. Все свои тфилен-шпилен, цицес-мицес и другие там молельные ваши штуки – к черту до выхода отсюда, а то могут ими удавиться, чего доброго. Жидов, что они из трусости перед розгами не курят, не пьянствуют и не дерутся – одобряю, а за то, что канючат легкой работы, фискалят, разводят переписку о каких-то своих правах – ненавижу!..
Существует мнение, что этими рассказами национальная тема в творчестве Никитина и исчерпывается, и «к еврейским сюжетам и мотивам он в дальнейшем не возвращался». На деле же, еврейские темы и сюжеты мы находим во многих «русских» произведениях писателя, где даются живые зарисовки, а также характеристики лиц, с которыми автор соприкасался, преимущественно по служебной надобности. Специфика этого разнородного, не учтенного еще исследователями материала в том, что речь ведется здесь от лица российского чиновника, радеющего о государственных интересах. Здесь нет и намека на чувство национальной солидарности. Никитин пишет о евреях отстраненно, что предполагает тем более объективную оценку.
Выделяются характеры и обстоятельства, способные вызвать любопытство, удивление у русского читателя. Между прочим, он живописует такую курьезную сцену. В Никольском соборе в присутствии генералитета и многочисленной публики отпевали управляющего делами Военного совета тайного советника A.A. Котомина. И вот последним на катафалк для прощания с покойным взобрался старик-иудей и при общей тишине произнес ошеломляющую речь. Он говорил о том, что тридцать лет назад он был богачом, но из-за военных подрядов постепенно разорился, а, ведя по сему предмету тяжбу с военным ведомством, вовсе впал в нищету. Покойный же в продолжение десятков лет не удосужился рассмотреть его дело, потому теперь еврей просит его хоть на том свете заняться им, и, когда он сам вскоре явится туда, – объявить о своем решении. Кончив говорить и положив на грудь покойника памятную записку об этом своем деле, оратор в изнеможении упал навзничь, его подняли, вывели из церкви и отвезли в полицию. А через несколько дней, по особому повелению, старику до решения его дела выдали 10 тысяч рублей и отправили из северной столицы домой.
В другом месте автор предлагает вниманию рассказ о сколь бедных, столь благочестивых и набожных иудеях Брест-Литовска. Несмотря на все уговоры, еврей-извозчик в божественную субботу не соглашается никого везти даже за 5 рублей (хотя «деньги эти для него, нищего, – целый капитал!»), тем не менее, «ни за какие земные блага он не нарушит правила святой веры». И далее следует разъяснительная реплика, причем, что характерно, не самого Никитина, а русака-офицера, сопровождавшего его в походе:
– Все почти здешние и окружные евреи – голытьба, – молвил Бобров, – в будни они чрезвычайно трудолюбивы, оборотливы, изворотливы, делают все, что угодно, за гроши, а наступит шабаш – хоть озолоти их – пальцем не шевельнут; фанатики по религии, не смотря на то, что народ вообще умный. И не только в доме, но и в дороге, где бы их ни застал пятничный вечер, – с места не стронутся до субботнего вечера. Их религиозности и семейным добродетелям всем можно позавидовать.
И даже, казалось бы, обыкновенно ходульная фигура еврея-ростовщика, служившая в русской литературе мишенью для самой едкой и беспощадной сатиры, под пером Никитина обретает известную многомерность. Речь идет о такой, по его словам, «оригинальной личности», как директор Тюремного комитета Пинхус Хаймович Розенберг (1810-1881). (Между прочим, он увековечнен Аркадием Аверченко в его рассказе «Пинхус Розенберг»). И опять-таки сближение их происходит никак не на национальной почве, но исключительно «по комитетским делам». Розенберг, оказывается, обладал инстинктивным чувством справедливости, а потому «спорные речи» Никитина, рвение, с которым тот на заседаниях Комитета отстаивал права сирых и убогих, как добивался правды, даже если на пути к ней стояли самые сильные, чиновные супостаты, вызвали его симпатию и уважение. Никитин продолжает: «Протянулись годы, в течение которых я изучал его из любопытства и вызывал его на откровенность». А путь к почестям и богатству этого нувориша был весьма тернист: «Смолоду прослужив 25 лет солдатом мастеровой команды и закройщиком Преображенского полка в качестве портного, обшивал офицеров. Выйдя в отставку, умом и ловкостью открыл и быстро расширил свою мастерскую до значительных размеров и одновременно ссужал заказчиков деньгами под проценты, а когда разжился – продал мастерскую, приписался в купцы и в члены благотворительных организаций, по ним за пожертвования пробрался в почетные граждане, поселился в бельэтаже на Невском [в доме № 4], обставил шикарно квартиру, женился на молоденькой красавице-еврейке и ежедневно катался с ней по Невскому в щегольском экипаже. Она обращала на себя особое внимание светских франтов, но ревнивый муж ни на шаг одну ее от себя не отпускал, а потому франты поневоле знакомились с ним посредством займов у него денег. Мало-помалу он сделался светским ростовщиком и узнал всю высшую аристократию, посредством наживы от нее. Короче, его знало все столичное общество».
Однако при всем его корыстолюбии, Розенберг «в Комитете считался в числе полезнейших членов: за право называться Директором и сидеть между известными лицами он щедро платился». Его благотворительность не знала границ. Задумали, например, устроить в пересыльной тюрьме водопровод. Архитекторы составили смету на 2 500 рублей. В заседании начались прения о размере стоимости. Он прислушался и спокойно сказал, что дает всю сумму, лишь бы спорить перестали. Понадобились для Николаевского детского приюта железные кровати и новые матрацы, и Розенберг незамедлительно прислал тех и других по 25. Содержал он и специальную кухмистерскую, доставлявшую кошерную пищу арестантам-евреям.
При этом Пинхус был религиозен и, пригласив однажды в гости Никитина, похвалялся сделанным на заказ серебряным макетом иерусалимской синагоги величиной с полкомнаты. Он был преисполнен собственной значимости и, казалось, по-детски счастлив.
– Кто в Петербурге первый человек? – лукаво вопрошает он Никитина.
– Государь, – отвечает тот.
– Нет, а кроме царской фамилии? – не унимается ростовщик.
– Не знаю.
– Так я Вам скажу: я, да, я.
– Почему Вы?
– Потому что вся аристократия мне должна, и векселями ее наполнен вот этот железный шкаф; она меня любит за то, что я ее выручаю, и уважает за то, что я ей услуживаю, а некоторых и обогащаю.
Заключительная сцена застает Розенберга уже во время тяжелой болезни. Тот настойчиво просит жену послать за графом Г., а когда граф является, приказывает Никитину поднести его к тому самому железному шкафу, что и было исполнено; Еврей отпирает шкаф и вручает графу толстый пакет со словами: «Вот Ваши деньги!». Когда граф откланялся, Пинхус подзывает к себе Никитина: «В пакете было графских 20 ООО руб., находившихся у меня без расписки; теперь я рад, что отдал их ему; я сильно сомневался, чтобы жена возвратила их, в случае моей смерти, потому что она жадная на деньги, а я не хочу умирать бесчестным». Так, и на смертном одре Розенберг остается верен честному купеческому слову…
Историк литературы Абрам Рейтблат отмечал: «Как общественной, так и литературной деятельностью Никитин стремился облегчить положение представителей неполноправных, униженных слоев и групп населения». Неудивительно, что в поле зрения писателя оказались те иудеи, кто волею судеб стал маргиналами и подверглись тюремному заключению. О таких узниках «темного мира человеческих страданий» рассказывается в его книгах «Жизнь заключенных» (1871), «Быт военных арестантов в крепостях» (1873) и «Тюрьма и ссылка» (1880). И важно то, что Никитин говорит о причинах, вынуждавших иных евреев обходить закон, иными словами, вскрывает социально-экономическую подоплеку совершенных ими правонарушений. Вот какой диалог с извозчиком-евреем приводит он в бытность в Брест-Литовске (где находилась военно-арестантская рота с 40 узниками-евреями):