Еврей Петра Великого — страница 11 из 42

Плаха пахла смолой, лесом, кровью.

Кто-то набежал сзади, оттащил бьющее ногами тело.

Стража волокла к плахе отбивающегося Ефремку Гагина. Глядя, как его пригибают, гнут, Петр обернулся и поманил Дивьера.

— Держи, Антон, — сказал Петр, передавая ему топор. — Руби! Ну!

Дивьер принял топор, оглядел его сосредоточенно. Можно отказаться, плюнуть, вернуться в Амстердам. Можно размахнуться, опустить топор на плаху. Только один раз. Кто они, эти человечки в черном, что они сделали? Да что б ни сделали — они чужие, не свои. Свои идут в синагогу, кричат там и спорят неизвестно о чем. Тем не стал бы головы рубить, дрогнула бы рука. А эти — русские, чужие, как все здесь чужое. Как та черная голова, что торчала на палке, над воротами, в первый день по приезде. Только один раз! Это ведь русский царь проверяет, испытывает. Если сам он рубит своих, почему ж чужаку не рубить по чужому? Только один раз — и служба, и карьера, и деньги. Крови, что ли, он не видал, Антуан Дивьер, не убивал людей? Так то в бою…

— Ну! — услышал он хриплый Петров голос.

И, попробовав острие топора на ногте, встал за плаху.


Вечером того дня праздновали новоселье Лефорта во дворце его, в Немецкой слободе. Петр много пил, был весел, добр. Обняв хозяина, взял его за уши, приблизил голову к себе, нос к носу, сказал:

— Франц, душа моя, что с тобой? Ты будто с рассвета рук не покладал. У тебя плохой вид! Или болен?

Франсуа Лефорт болел уже с месяц: оловянный вкус во рту, печень, упадок сил. Дворец, сложенный из красного кирпича, с высокими потолками, с мраморными полами, радовал сердечно — но вот пришло письмо из Женевы, и все пошло насмарку. Писал брат, торговец недвижимостью.

«Любезный Франсуа! — не слишком-то горячо писал брат. — Должен опечалить тебя: наша мать тихо скончалась в своем доме и похоронена на городском кладбище, в семейном склепе. Вся наша семья, все братья и сестры, и Жан, и дядя Арнольд присутствовали при погребении…»

Сидя у камина в малой гостиной, кутаясь в плед, Лефорт мучительно вспоминал, кто ж таков этот Жан? Как будто это имело какое-то значение: кто таков Жан. И, так и не вспомнив, огорчился очень.

«Ты уже не молод, Франсуа, — писал далее брат, — ты провел на чужбине почти всю жизнь. Мы знаем, что ты сделал кое-какие сбережения, что русский царь к тебе благоволит и произвел тебя в генерал-адмиралы. Это всех нас несколько удивляет: ведь ты ни в детстве, ни в юности не имел склонности к военным упражнениям и, по твоим же сообщениям, состоял при царе Петре в качестве учителя голландского языка. Как же сделался ты вдруг генерал-адмиралом, если в России, по нашим сведениям, нет моря, а Женева, как ты помнишь, стоит на берегу озера?.. Все это очень беспокоит нашу семью, и некоторые из ее членов считают, что ты стал авантюристом».

На этом месте Лефорт прервал чтение, зачерпнул из вазы горячего пунша с ромом и выпил залпом. Значит, авантюрист. И это почти презрительное «как ты помнишь»… Старый авантюрист. Ну что ж, это отчасти правда. Если бы после Азовской победы братья, дядя Арнольд и этот таинственный Жан видели его, Лефорта, триумфальное возвращение в Москву: коляска в виде морской раковины, нелепая Триумфальная арка, пьяный вдрызг князь-папа Никита Зотов — они были бы шокированы. А если б они узнали, что их веселый Франсуа, адмирал, так и не побывал ни разу ни на одном корабле — они бы просто лишились дара речи… Учитель голландского языка, поставивший своему юному воспитаннику девицу Анну Монс из Немецкой слободы. И благодарный ученик жалует его генерал-адмиральством и всю Россию хочет превратить в Немецкую слободу… Кто ж таков все-таки этот Жан, будь он трижды неладен?

«Никто из нас, — писал брат, — включая дядю Арнольда и, разумеется, Жана, не можем поверить, что у тебя в мыслях нет вернуться к нам на старости лет, что в твоем сердце, некогда таком добром и отзывчивом, не осталось любви к родному дому. Приезжай, дорогой брат, возвращайся! Каковы бы ни были твои сбережения, ты можешь твердо рассчитывать на участие в нашем семейном деле — торговле недвижимостью. Ведь счастье переменчиво, а здоровье невосстановимо. Пришло время нам вновь объединиться и закончить свои дни в мире и покое, близ дорогих могил».

Прочитав письмо, Лефорт откинулся на спинку глубокого кресла, вытянул ноги к огню и задумался. Камердинер, явившийся доложить о приезде первых гостей, не решился его потревожить: казалось, он спал. Но он просто лежал с закрытыми глазами, и видел Женеву, и горы над озером Леман, и брата, и даже этого самого заботливого Жана, которого он никак не мог припомнить. Как было бы хорошо, если б этот его новый дворец стоял на берегу женевского озера, а не в московской Немецкой слободе! С болезнью к Лефорту пришла неведомая прежде чувствительность: двумя пальцами он легонько надавил на уголки закрытых глаз и, выдавив слезинки, размазал их по щекам. Потом, устало и горестно проведя большими горячими ладонями по лицу, поднялся на ноги.

Пройдя сквозь парадную гостиную и танцевальный зал, Лефорт вышел к гостям. Царь еще не прибыл, и хозяин, раскланиваясь направо и налево, выслушивая восторги и поздравления, спустился на широкое каменное крыльцо. Коляски и кареты подъезжали одна за другой, знатные гости, путаясь в длиннополой праздничной одежде, подымались по мраморным ступеням. Генералиссимус Шеин, князь Долгорукий, князь Ромодановский, Головнин, братья Нарышкины, молодой Гагарин, бояре, думные дьяки, послы… Вот и Петр подъехал в своей двуколке, взбежал по лестнице, расталкивая тучных сановников. После казни царь переменил платье — надел простое немецкое, черное, без шитья и позументов. Рядом с ним востроглазый Алексашка в пунцовом полукафтане, в зеленых атласных панталонах, в высоком завитом парике казался роскошным принцем.

За стол садились шумно, оценивая диковинные блюда и заморские вина, — и, рассевшись, вдруг стихли: не знали, за что пить первую, да и вид больших овечьих ножниц, со стуком положенных Петром перед собою на скатерть, настораживал.

— Ну, что приуныли? — сощурив глаза, с усмешкой бросил Петр. — Сегодня утром хорошо мы потрудились для блага отечества, сняли заразную нечисть на все времена. Теперь можно дальше двигаться, ума набираться от тех, кто им богат… За тебя пью, Франц, душа моя, за твой дом, за то, что стоит он посреди Москвы! — Подняв стакан — широкую низкую скляницу с приказной водкой, — Петр посмотрел его на свет. На стекле был вырезан герб Лефорта: слон на щите, увитом лентами.

— Специально к сегодняшнему дню сделали, Ваше Величество, — пояснил Лефорт. — Слон — это «форт»: сила, крепость. Отсюда и «Лефорт».

— Дарую тебе, душа моя, моего орла в герб, — сказал Петр. — Орел и слон — хорошо, красиво…

Лефорт улыбался благодарно, сквозь слезы. Жалко, брат всего этого не видит. И еще жальче, еще горше, что это все происходит в Москве, а не в Женеве.

После водки пили ренское, сладкую романею. Ели поросятину, студень с солеными лимонами, куриные ножки с обернутой золотою бумагою костяной частью. Ели изюм, чернослив, медовую пастилу и персидскую халву. Дамы уже проявляли нетерпение, шептались в ожидании танцев.

— Шеин! — стукнув ножницами по столу, позвал Петр. — Поди сюда!

Генералиссимус тяжело поднялся из-за стола, пошел нетвердо; длинная бархатная ферязь мешала ему, путалась в ногах.

— Руки давай! — приказал царь, и Шеин покорно протянул руки. Ловко орудуя ножницами, Петр отхватил рукава ферязи, спускавшиеся ниже пальцев, потом и полы по колено. — Где ты в Европе такое видал? — приговаривал царь. — Это помеха, везде надо ждать какого-нибудь приключения: то разобьешь стекло, то в похлебку залезешь. А отрезанное береги: сапоги сошьешь.

За Шеиным пришла очередь Ромодановского, потом Нарышкиных. Вызванные подходили безропотно, молча: государь кромсал вынутую из фамильных сундуков драгоценную праздничную одежду, одежду отцов-бояр и дедов-полководцев. Кромсал по живому, стриг старинную вольность удельных князей и своевольных воевод. Но лучше лишиться одежды, чем головы.

Подскочил карла Кабысдох, выхватил ножницы из рук царя и, нырнув под стол, принялся окорачивать ферязи и охабени. Петр хохотал. Чувствуя проворные, бегающие пальцы карлы, гости улыбались боязливо и скорбно. Выкатившись из-под стола, арап подбежал к Лакосте, норовя отхватить у него воротник кафтана.

Перехватив руку Кабысдоха, Лакоста крепко сдавил ему запястье. Ножницы со звоном упали на пол. Гости, затаив дыхание, переводили взгляды с царя на нового шута.

— Кто этот шаловливый мальчик с нездоровым цветом лица? — громко спросил Лакоста и, нагнувшись, несколько раз с силой шлепнул карлу по заду. — У него в сердце живет змея.

Царь захохотал, неуверенно засмеялись и гости.

— Танцы! — хлопнув в ладоши, приказал Петр.

Гости, стыдливо оглядывая друг друга, подымались из-за стола.

Играли дворовые музыканты, специально обученные, под началом немецкого капельмейстера Клейнмихеля. Показывая пример, Петр открыл танцы. С ним в паре шла бело-розовая немочка, жена брауншвейгского посланника. Сам посланник стоял в стороне, помахивая рукой в такт музыке с чрезвычайно довольным видом. Слуги разносили меж танцующими флин — гретое пиво с коньяком и лимонным соком. Алкоголь делал свое дело: в обрезанной одежде, растрепанные и пьяные, гости скакали, топали и вертели повизгивающих женщин. Странное, со стоном бьющее через край веселье овладело всеми.

Дивьер плясал с Анной Меншиковой — курносой русой красавицей, востроглазой, как брат, большегрудой и крутобедрой. Он уже за столом приметил ее и не спускал с нее глаз, и девушка то и дело как бы невзначай поглядывала на красивого смуглого иностранца. Она не была мастерицею строить куры, и неумелое ее поглядывание обжигало темпераментного пирата синим пороховым огнем. Оценив Анну по матросскому счету, он пришел к выводу, что заняться ею следует, и не откладывая. Он и не откладывал. Он методически переводил взгляд с лица девушки на ее высокую грудь и гадал о том, чья она дочь и что за этим стоит. А потом начались танцы, Дивьер пригласил ожидавшую приглашения Анну и у