ивая грязь, то ли пляша, то ли просто для согрева, он одной рукой отбивал дробь о дощатую стеночку лотка, повешенного на шею, а другой придерживал дудку, сунутую в рот. Поймав беспокойный взгляд Шафирова, лотошник выплюнул дудку и, скача и паясничая пуще прежнего, запел, затараторил скороговоркой: «Кому сапоги, а кому и пироги! С пылу, с жару, берите пару! А ежли к ужину, то берите дюжину!»
Нарочно, что ли, он расплясался прямо посреди лужи, этот проклятый лотошник! Тяжелые брызги грязи из-под лаптей летели во все стороны, черная густая жижа легла строчкой на полу бархатного кафтана, выложенного на прилавке.
— Ну, ты! — прошипел сквозь зубы Шафиров и тяжело двинулся на плясуна.
— Вот он я! — пропел лотошник и одним скачком вымахнул из лужи. — Берешь, что ли, пироги? Вот с зайчатиной, с собачатиной, с кошатиной, с лягушатиной! Запьешь водкой — проскочат в глотку! А запьешь водой — будешь весь свой век худой!
Выйдя из лужи и обтряся грязь с сапог, Шафиров прислонился спиной к прилавку. Он терпеть не мог людей, шумно веселящихся ни с того ни с сего, без всякой на то причины. Этот шалопай с дудкой, худой и оборванный, вызывал в нем омерзение. Такой и в карман залезет, и по морде даст ни за что ни про что.
А шалопай меж тем продолжал скакать, теперь уже посуху, и свистеть в дудку, и ротозеи высовывались из лавок и глазели на дурака. Шафиров с досадой плюнул в лужу и отвернулся.
Если в речке нет воды, —
держа дудку на отлете, запел лотошник, —
Значит, выпили жилы.
Жид, жид, жид, жид
По веревочке бежит.
Шафиров никак не реагировал на припевки оскорбителя: даже кривой без труда признал бы в молодом сидельце еврея, и никакие рассказы о крещении папаши не исправили бы положения, а только бы его усугубили. В таком случае следовало молчать и не обращать внимания, по мудрому совету того же папаши Павла Филипповица, бывшего Пинхуса. Да и сам юный Шафиров чувствовал себя более евреем, чем православным христианином, хотя и не придерживался строгих и обременительных правил старой религии своего отца. А папаша, запирая по субботам дверь на большой замок, накидывал на голову белый платок с черной каймой и, оборотясь к стене, молился старому, испытанному Богу. И отец, и сын прекрасно понимали, что креститься следовало, что без этой процедуры нечего было и думать о каком-либо продвижении в Москве, куда Павел Филипповиц, в то время еще Пиня, прибыл из польского Смоленска. А о продвижении Шафиров-сын думал, думал трезво и неотступно, прикидывал и так и эдак, взвешивал свои и чужие возможности, учитывал и свое написанное на лице еврейство, и папашино крещение, и свое знание языков, и папашины связи в Посольском приказе, где он служил переводчиком книг и документов, и, в особенности, неприметные, но крепкие торговые связи Веселовского, теткиного мужа. Так что свое сидение в лавке купца Евреинова Петр Шафиров считал делом хотя и небесполезным, но сугубо временным — до счастливого случая. Заставить его забыть об этом, вывести его из себя не могли ни дурацкие припевки лотошника, ни какие другие припевки. И, как бы там ни было, припевщик обут в лапти и одет в драную сермягу, а он, Петр Шафиров, разгуливает вдоль прилавка в сапогах и в кафтане. Не следует этого упускать из виду и ставить себя на одну доску с оборванцем.
А оборванец, нагло подмигнув Шафирову на прощание, пошел наконец, приплясывая, своей дорогой, и из конца рядов донесся его высокий, переливчатый голос: «Мужики крещеные, вот пироги печеные! С пылу, с жару — берите пару!»
— Ему бы офицером быть с такой глоткой, — подумал Шафиров и, сняв с прилавка забрызганный грязью кафтан, пошел в лавку — чистить.
Он уже старательно отскреб, оттер грязь, когда то ли легчайший шорох, то ли чиркнувшая по прилавку тень заставила его выскочить из лавки вон с резвостью, неожиданной для его сложения. Давешний лотошник на вертлявых ногах поспешно, с оглядкой отходил от прилавка. Он не пел, не свистел в дудку; на круглой его башке ладно сидела новенькая заячья шапка-треух.
Мельком взглянув на пустое место на прилавке, где только что лежала эта самая шапка, Шафиров взревел принятое в таких случаях: «Держи вора!» — и ринулся на лотошника. Лотошник, несомненно, не исключал такой возможности и был к ней готов: ловко увернувшись от бежавшего, как конь, Шафирова, он скакнул в самую середину обширной лужи и завопил из воды на все ряды:
— Эй, люди добрые! Жиды русского человека затравили, кровь нашу сосут! Сюда, люди! Спасите! Пожа-а-ар!
Лотошник рассчитал верно, и Шафиров, остановившись на миг, прежде чем последовать за вором в лужу, отметил этот удачный расчет своего врага: заслышав про пожар, народ побежит сюда со всех концов рядов, и скрыться в толпе, настроенной враждебно к чернявому сидельцу с горбатым носом, русскому пареньку будет нетрудно.
Люди, действительно, прибывали поспешно и деловито, окружали лужу тесным кольцом. Шафиров, шагнув в грязь, протянул было руку, чтобы сорвать с вора шапку — но тот вертелся перед ним, выставив вперед лоток, и выкрикивал нараспев, под ободрительный гул публики:
Я веселый честный парень,
Не хохол и не татарин,
Не жидовин и не пшек,
А чисто русский человек!
Евреиновская шапка была близка, но достать ее мешал лоток. Шафиров, вцепившись в бортики, дернул с силой. Зашейный ремень отскочил, пироги посыпались в грязь. Толпа сердито заворчала. Длинно размахнувшись, лотошник, целя в голову, ударил — но сиделец подвел под удар круглое плечо, и лотошников кулак угодил как бы в конский бок. А Шафиров, сведя руки в замок, двинул вора под ребра, и это было похоже на удар небольшим бревном.
— Наших бьют! — закричал лотошник, лягнул, откинув назад длинное тулово, сидельца под низ живота, бросился к прилавку и одним широким движением смел наземь кафтаны и капоты, шапки и поддевки и порты. — Люди честные, за дело: налетай, подешевело! Завсегда простой народ, чего надо, то берет!
Народ, возбужденно урча, надвигался. Опередив передних, Шафиров, согнувшись в поясе, сгребал одежду с земли и швырял ее в открытую дверь лавки. Лотошник, подбежав, со всего маху влепил ему ногой по заду. Тяжелый Шафиров не упал, а только покачнулся и, повернувшись резко, одной рукой схватил лотошника за горло, а другой сдернул с него шапку и сунул ее себе за пазуху. Теперь, вернув украденное у него, он чувствовал себя спокойнее и уверенней.
Лишившись и пирогов, и шапки, неудачливый вор, напротив, рассвирепел. Облепив Шафирова гибкими мускулистыми руками, он сделал ему подножку, толкнул, они упали на землю и покатились, поочередно подминая один другого, перед ногами толпы. Народ, сосредоточенно сопя, наблюдал за дракой. Симпатизировали увертливому, атакующему русскому, но и еврею отдавали должное за его волчью хватку и упрямство. Показалась уже первая кровь.
Двое мужчин, один молодой, не старше дерущихся, другой уже в летах, оба в немецком платье, стоя в стороне от толпы, наблюдали увлеченно. Молодой, на полголовы длинней своего рослого товарища, сосредоточенно обкусывал ноготь большого пальца. В правой руке он держал, уперев ее концом в носок башмака, тяжелую трость с узорным серебряным набалдашником, могущую сойти при нужде и за ослоп.
— Ставлю дюжину ермитажа, — с сильным французским акцентом сказал старший, — оборванец победит. У него просто нет другого выхода. Если он будет бит, ему припомнят и шапку.
Не слушая, молодой дернул головой на длинной, еще по-мальчишески тонкой, не набухшей сильным мужским мясом шеей, — и тут же подскочил к нему и застыл за спиной, сбоку, плечистый детина в ладно подогнанном армяке.
— Кто это? — не отводя глаз от дерущихся, спросил молодой.
Плечистый детина, согнув ноги в коленях и одновременно привстав на цыпочки, подобострастно дыхнул молодому в ухо:
— Жид — сиделец купца Евреинова. А вор покамест еще неопознан. Прикажете брать, Ваше Величество?
— Ишь, ты, жид, а за чужое добро дерется… — пробормотал молодой. — Разнять! Привести ко мне!
Плечистый детина, а за ним двое в таких же армяках, растолкав толпу, кинулись через лужу к дерущимся.
— Ты прав, Ваше Величество, — сказал Франсуа Лефорт, когда они, широко шагая, вышли из рядов. — Так и надо подбирать слуг: по двое. И чтоб один с самого начала ненавидел другого. Лучше будут служить.
— Возьми их сначала к себе, погляди, — сказал Петр. — Они могут пригодиться, Франц, душа моя: один — веселый и наглый, другой — упрямый как черт. А? Возьмешь? — Петр глядел на него кругло, пристально, как будто бы допускал и отказ.
— Возьму, — без поспешности согласился Лефорт. — Отчего ж не поглядеть.
— А если что не так и окажутся неспособны, — Петр со свистом рассек воздух тростью, — чего же проще? Одному причитается кнут за воровство, а и другому дадим за компанию, чтобы первому не обидно было.
— Они получат битье не за воровство и не за компанию, сердечный друг, Ваше Величество, — сказал Лефорт и взглянул на Петра сбоку: слушает ли, серьезен ли, — а за то, что ты, возможный случай, в них ошибаешься. Государям позволительно ошибаться, но наказание за ошибку должны принимать слуги. Это — закон!
— Верно, душа моя, как верно! — сказал Петр и улыбнулся благодарно. — Государь ставит опыт, полезный для отечества експеримент, непременно полезный. Не все сходится, ничего не подогнано поначалу, да и подручный материал — сырье, а то и гниль. Так не експериментатору же себя за это казнить! Или вовсе отказываться от опыта! Когда рубят дрова, дереву больно, зато топору — жарко.
Лефорт согласно покачивал головой, но молчал. Он хорошо знал царя и знал, что возражать ему можно до определенного предела. Но он никогда не читал и не слышал, чтобы какой-нибудь государь считал свой опыт вредным для отечества. Затем он подумал о том, как было бы хорошо и замечательно умереть ему, Лефорту, в своей кровати, в собственном доме в Немецкой слободе — хотя бы за год-другой до окончания всех царевых затей и експериментов. Шансы у Лефорта получались неплохие — он был старше Петра на двадцать три года. Умереть спокойно, не на плахе — а там пусть они сами разбираются во всем этом варварском машкераде.