Когда наконец сопротивление было сломлено, Султана доставили к Шенборну в дворцовой карете, в сопровождении офицера дворцовой охраны и двух лакеев. В результате этого визита Фатьма затяжелела, и вот наступил день ее разрешения от бремени. Происшествие это, разумеется, перерастало в разряд событий ответственных и в своем роде исключительных. И именно в этот день и час пожаловал, не спросясь, русский резидент Веселовский. Неудивительно, что вице-канцлер Шенборн досадовал.
Любопытство, однако же, очень скоро взяло верх над досадою, тем более, что Фатьма, пока Веселовский маялся в прихожей, успела благополучно окотиться. Что, какие неожиданные новости привели царского резидента в неурочный, столь поздний час? Шенборн не сомневался ни минуты, что причиной тому — царевич, но ведь не далее как сегодня, он, Шенборн, битый час толковал с Веселовским на эту тему и ничего нового к недосказанному прибавить не мог.
— Входите, мой друг, входите! — разогнувшись над голубым бархатным, замаранным мерзкой слизью пуховичком, сказал Шенборн. — Не правда ли, исключительной красоты котятки? Это детки Султана, да-да, того самого, разумеется, императорского…
— Действительно, само очарование, — брезгливо косясь на голые слепые комочки, охотно согласился Веселовский.
— Вы уж меня извините, я по-домашнему, — запахивая халат, сказал Шенборн. — Не сочтите за неуважение, упаси Бог!
— Ну что вы! — с широчайшей улыбкой на костлявом энергичном лице возразил Веселовский. — Это я врываюсь к вам, как тать ночной… Поверьте, исключительные обстоятельства привели меня к вам в такой час, в такую непогодь.
— Верю, верю! — добродушно отмахнулся большой рукой хозяин, показывая тем, что ночной наскок нисколько его не потревожил.
— Я только что, уже после нашей сегодняшней встречи, получил чрезвычайное послание из Санкт-Петербурга, — сказал Веселовский и, словно бы ища письмо, суетливо похлопал себя по карманам.
Шенборн, поджав губы и задумчиво хмурясь, следил за его действиями: последний фельдъегерь прибыл из России третьего дня, содержимое его сумки было известно вице-канцлеру. Кто ж привез послание, да и было ли оно вообще?
— Забыл! — воскликнул гость, и хозяин понимающе покачал головой. — Запер в стол и в последнюю минуту забыл… Но я помню его наизусть — те части, во всяком случае, которые я считаю необходимым по-дружески вам передать.
Хозяин готовно придвинулся к гостю вместе с тяжелым кожаным креслом и, облапив подлокотники, подался вперед. Глаза его под крутыми надбровными дугами, вольно заросшими рыжими бровями, сделались внимательны.
— Речь идет об известной вам персоне, — почти шепотом, но твердо и отчетливо выговаривая слова, сказал Веселовский. — Дальнейшее тайное пребывание названной персоны в крепости Эренберг, в Тироле, приведет к скорой и неизбежной войне между нашими странами… Поверьте мне, я говорю вам это с болью, говорю как друг.
— Но, мой дорогой, — живо откликнулся Шенборн, — я рассматриваю визит этого милого молодого человека в Тироль как сугубо частное предприятие! Вы меня просто поразили, потрясли вашим сообщением. Война! Сейчас! Чего ради?
— Вот именно, — терпеливо кивнул Веселовский. — Ради чего?
— Но любое решение, разумеется, должно исходить от самого молодого путешественника, — продолжал Шенборн. — Мы не вправе его удерживать, равно как и навязывать ему маршрут. Но если, скажем, после тирольских песен он соблаговолит послушать неаполитанские романсы…
— Ну конечно, — снова кивнул Веселовский. — В конце концов, как бы в дальнейшем ни сложились обстоятельства, куда приятней в такую погоду сидеть в Италии, чем в Тироле. Поверьте, я желаю вашему гостю всяческих благ…
— А я это знаю, — беззастенчиво глядя на русского резидента большими голубыми глазами перебил Шенборн.
— Да, да… — смутился, смешался на миг Веселовский. — И я прошу вас, ваше высокопревосходительство, ради общего блага разрешить мне встречу с нашим путешественником. Я готов хоть сейчас скакать в Эренберг.
Опершись о подлокотники, Шенборн легко поднялся из кресла и, посмеиваясь, прошелся по комнате.
— Чудесные, действительно, котятки, — склонившись над измаранным пуховичком, сказал он. — Но ваш господин Румянцев не прыток, нет не прыток! — Подойдя к гостю, Шенборн близко заглянул ему в лицо и довольно улыбнулся, показывая крупные желтые зубы. — Как же это он вам не донес, что путешествующая персона, пресытившись горным покоем, вот уже второй день как в Вене! Отчитайте, отчитайте гвардии капитана Румянцева: зря ему жалованье платят.
— Значит, и нужды нет ехать в Тироль, — не отводя глаз, сказал Веселовский. — А что до Румянцева, то я с вами совершенно согласен.
— Война! — вновь принявшись ходить по комнате, словно бы сам с собою говорил Шенборн. — Такая война не принесет никому из нас ничего, кроме орденов. А справедливость! Не вовремя начатая война не может считаться справедливой, в то время как ни у кого не вызывает сомнения справедливость войны, начатой в подходящее время. И разве можно забыть о справедливейших интересах этого несчастного скитальца, этого милейшего молодого человека, столь ужасно попранных! И кем, кем попранных? Родным отцом!.. Такой пример может поколебать монархическую гармонию во всей Европе… Что вы сказали?
— Война поколеблет европейскую гармонию в еще большей степени, — сказал Веселовский, и не думавший прерывать вице-канцлера, а, напротив, слушавший его, боясь пропустить хоть слово.
— Ах, война! — беспечным тоном откликнулся Шенборн. — Ну, ее нетрудно избежать.
— Итак, — провожая взглядом вышагивающего хозяина, сказал Веселовский, — где и когда я могу встретиться с царевичем?
— Здесь, — резко остановившись, сказал Шенборн. — Сейчас… Если, разумеется, мой гость еще не спит. И я прошу вас, мой дорогой, не утомлять его политическими разговорами: в этой области наш юный друг, к сожалению, еще не силен.
— Мудрые советы вашего превосходительства обогатят и нищего, — внятно пробормотал Веселовский, выходя из гостиной вслед за хозяином.
Царевич Алексей стоял у высокого сводчатого окна своей комнаты во втором этаже шенборновского особняка и, отведя гардину тонкого белого шелка, глядел на улицу. Темень перед домом была проницаема: усовершенствованные масляные фонари горели ровным желто-золотистым светом… Вспомнив буйную тьму кривых московских улиц, царевич вздохнул, отпустил гардину и вернулся к низкому резному столику, на котором стояла пузатая бутылка порто, бокал тонкого стекла и серебряная ваза с сахарным печеньем.
В сущности, было бы замечательно завести в Москве такие вот фонари, такие гардины и бокалы. Но Москва шиш получит, отец все хорошее, все лучшее забирает к себе в Санкт-Петербург — а Москва пусть в грязи сидит, грязью умывается. Отец Москву ненавидит, ненавидит! И его, Алешу, ненавидит, и его мать, Евдокию Лопухину, и вообще всех Лопухиных. А кого он не ненавидит, кого любит? За что мать в монастырь сослал, в Суздаль? Променял ее на немку свою, на Катьку-портомою. Он одних немцев и любит, подголосков своих, а чуть кто за русское, за благостное вступится — тому голову с плеч… Ну, и его русские люди ненавидят: сидит, как пугало, в своем Парадизе. Родного сына решил власти лишить, Божьего наследства — ан нет, не получится, не выйдет! И из Руси Немецкую слободу устроить не выйдет! Вон дедушка Алексей Тишайший по морям, как рыба-кит, не плавал, в Царьград да к шведам на рога не лез — а на Руси тишь была да благодать, дай Бог нынче… Фонари! Да хоть бы и во мраке кромешном — а в Москве, в Кремле, на золотом троне, и чтоб рядом — мать, страдалица несчастная, суздальская черничка. Сначала жену в монастырь заточил, а теперь настроился и сына головой в клобук сунуть! Ну, да ничего. Господь поможет праведным — вытащим мать из медвежьей глухомани, спасем, а народ нам за это ноги целовать станет: народ любит униженных, покаранных безвинно. И Апраксин, и Стрешнев, и Шафиров-жид с нами пойдут: у них у всех от Меншиковых пирогов животы пучит. А Санкт-Петербург закроем, сроем: там не столица, там отец Петр Алексеич не на святом троне сидит, а на складной голландской табуретке.
Это ведь только подумать: сына родного, законного наследника — в монастырь! Правильно, вот правильно Кикин сказал, верный друг: «А хоть бы и в монастырь — клобук-то не гвоздем к голове прибит». Правда и из монастыря выйдет на свет Божий, и из тюрьмы, — только надо ей помочь. А помощники у нас есть, помощники и за правое дело готовы потрудиться, и за богатую награду. Правда да награда — они вместе должны идти.
Маслянистое, терпкое вино заметно убывало в бутылке. Царевич пил с охотой, с удовольствием. После третьего бокала отошли, рассеялись сомнения, тревожившие душу: поддержит ли Шереметев со своею воинской силой, с кем пойдет канцлер Головкин? Осталось только одно, незыблемое: животный страх перед отцом, перед его бешеным взглядом.
В дверь постучали тихонько, любовно.
— К вам гость, Ваше Высочество! — послышался приподнято-веселый, как всегда в разговорах с царевичем, голос Шенборна. — Не спите еще?
— Пожалуйста! — откликнулся Алексей («Вот гнусный Шенборнишка! Что он мне вечно как дураку ненормальному поет!»). — Прикажите еще вина, такого же, бутылку.
Пропуская Веселовского, Шенборн выразительно шевельнул толстыми рыжими бровями: пьет молодой путешественник, закладывает за воротник.
— Я вас, с вашего позволения, оставлю одних, — не отпуская дверной ручки, сказал Шенборн. — Вот русский язык одолею, тогда уж вместе вволю наговоримся… А вино сейчас подадут.
Ступая неслышно, он бегом спустился с лестницы и растолкал спавшего уже мирным сном своего специального секретаря по русским делам Вильгельма Крузе. Этот молодой человек был поселен в доме вице-канцлера под видом приезжего племянника позавчера — как только стало известно о приезде царевича из Эренберга.
— Беги наверх, — шепотом приказал Шенборн, — в соседнюю с Алексисом комнату. Слушай и записывай. Запись разговора принеси мне сразу, как уйдет гость… Ну, живо!