Еврей Петра Великого — страница 37 из 42

Был желчный пузырь, желудок, прямая кишка. Были розги, была водка. Было полезное, в сущности, учение.

Запихнув требуху обратно в щель, Петр вытер руки о подол фартука, сказал:

— В анатомиях каждому надлежит разуметь непременно.


Городской голова Леонтьев по праву считался могучим едоком, но отнюдь не гурманом: для него тетерев был лучше рябчика лишь оттого, что больше. В питье Леонтьев тоже понимал толк, особо отмечая брусничную водку.

Выспросив у Брюса о застольных вкусах царя все, что было возможно, Леонтьев решил блеснуть не только количеством ед, но и игривым остроумием: посреди мяс и рыб, каш и солений водружен был на возвышении, на чеканном татарском блюде олешек с позолоченными рогами и копытцами. Раскоряченные ножки зверя были уперты в борта блюда, голова наклонена, морда чуть притоплена в бадейке с вином. Серебряная цепочка тянулась по столу от олешка к цареву месту, и, по замыслу хозяина, Петр должен был дернуть за эту цепочку в надлежащий момент.

Намерзшиеся на заводском дворе гости рассаживались с шумом, пялили глаза на забавного олешку, а потом поглядывали на царя: как ему нравится. Петр, приняв от хозяина чару брусничной, выпил залпом, закусил соленым груздем и, не сомневаясь в назначении цепочки, собрался было дергать: люди ждали, что из этого выйдет, да и ему самому было любопытно. Городской голова, приготовивший речь и намечавший дерганье лишь к середине обеда, поспешно вскочил на ноги.

— Ваше императорское величество! — начал Леонтьев. — Этот лесной, можно так сказать, князь принес вам, Великому государю, в своем нутре, то есть, значит, в естестве…

Не слушая хозяина, Петр потянул за цепочку. Брюхо оленя раскрылось, на блюдо посыпались обжаренные в масле потроха: сеченые кишки, почки, сердце. Гости приглушенно, восторженно загомонили, зашептались.

А Лакоста, глядя на дымящуюся груду, видел перед собою своего коллегу Степана Вытащи, и царя Петра не с цепочкой, а с лекарским ножом в руке. «Сегодня — его, завтра меня, — горестно твердил про себя Лакоста. — Этот гениальный безумец всю Россию распотрошит, как несчастного Степана, чтоб посмотреть, что там внутри… Чертова кухня! Господи, помилуй!»

Гости пили, ели, чавкали.

Довольный хозяин ловко сдирал с жареного оленя пятнистую шкурку.


Назавтра, накануне отъезда, Лакосту позвали к Петру, в сани. Петр лежал, закинув руки за голову, на кровати, на медвежьем одеяле. В экипаже пахло свежей хвоей и было тепло: медные грелки только что наполнили кипятком.

— Я за тобой вчера смотрел, — сказал Петр, указывая Лакосте место рядом с собой. — Что-то ты, шут, грустный!

— Я старый и жалкий, — сказал Лакоста. — И потом, я никогда не слыхал о веселых шутах.

— Это как же? — Петр чуть приподнялся, чтоб лучше слышать.

— Шут должен быть смешным, а не веселым, — сказал Лакоста. — Кабысдоха я бы тоже не назвал веселым человеком.

— Ну, Кабысдох был не человек, а так… — сказал Петр. — А — Вытащи?

Лакоста промолчал, глядя в сторону.

— Сперва анатомии, потом вдруг эти оленьи потроха — как ты это понимаешь? — еще привстав, глухо спросил Петр.

— Совпадение, — помедлив, ответил Лакоста. — Просто неприятное совпадение.

— Врешь, — снова ложась, сказал царь. — Ты говорить боишься…

— Боюсь, — кивнул Лакоста. — Шутам это не запрещено.

— Вытащи тоже боялся, — сказал Петр задумчиво. — Ты боишься. Это разумно… Но как же это все-таки так получилось: анатомии, а потом вот жареные потроха. А? Не бойся, говори.

— Я боюсь, но я скажу, — сказал Лакоста. — Если б вы, Ваше Величество, не устроили демонстрацию человеческих потрохов, то и вид оленьих вас ничуть бы не смутил. И Степан Вытащи, может, был бы сейчас жив.

— Ты этого не можешь понимать! — перебил, прикрикнул Петр. — Я медицинам обучен, а ты нет… Вытащи все равно бы умер, он шею себе свернул… — Петр вдруг приподнялся на локте, придвинулся к сутуло сидящему Лакосте: — А ты знаешь, скольким он шею свернул? И — кому? Вот и его время пришло.

— Тогда олений рубец — просто закуска, и больше ничего, — покривив губы, сказал Лакоста. — Как пирог или каша.

— А если б он жив остался, — продолжал Петр, — он многих бы еще в смерть ввел. Может, и тебя…

— У нас есть такая поговорка, — еще сильней сгорбившись, сказал Лакоста: — «Не гляди долго на солнце и на царя». После Прута, Ваше Величество, я каждый день живу как бы по счастливой ошибке: мне не полагается, а я все живу, Я тогда, на той проклятой речке, слишком близко подполз к царю. Это было страшно, но прекрасно; и я должен был превратиться в пепел. И не я один.

— И не ты один… — то ли подтвердил, то ли просто повторил Петр. — На той речке новая трава выросла, и тропа шафировская затянулась: никаких следов нет. И турки ниже травы и тише воды в той речке, а Россия во славе и величии.

— А русские люди? — подал голос Лакоста. — Что им в этом величии? Новые сапоги? Или лишний кусок мяса?

— Вот ты умный, вроде бы, человек, а все со своей кочки видишь! — усмехнулся Петр и вольно откинулся на подушки. — Россия — алмаз, а людишки — глина. И царь, вождь лепит из этой глины что хочет и что может: сколько надо образцовых солдат, сколько надо ученых людей или там купцов… А в чем людишкам ходить, тоже мне решать: солдату удобней в башмаках, а с крестьянина и лаптей довольно. И от того, кто в чем ходит и что ест — от этого российский алмаз ни крупней не станет, ни блестящей.

— Вождь людей на войну ведет, — угрюмо возразил Лакоста, — вождь без войны не живет…

— А кто б мне без войны Санкт-Петербург дал, Азов? — с иронией в голосе спросил Петр.

— А — зачем? — чуть слышно сказал Лакоста. — Ради алмазной России, ради национальных интересов? Но национальные интересы — это и есть новые сапоги и лишний кусок мяса. Разве русские люди стали счастливей оттого, что их царь завоевал Азов и Санкт-Петербург? Степан Вытащи, верный слуга, — стал счастливей?

Петр засопел сердито, спросил, помолчав:

— Ты сколько лет в России живешь?

— Скоро двадцать пять лет, Ваше Величество, — сказал Лакоста.

— А — чужой! — крикнул Петр. — Все по своей жидовской мерке меришь! Был бы у тебя истинный царь и отечество, ты бы по-другому думал, а так от твоих разговоров один вред и смущение умов… Уходи!

В повозке теперь стало просторно: молчаливый повар жался к стенке, глядел из тулупа испуганно, а Степана везли в открытых розвальнях, в дощатом гробу. Покосившись на повара, Лакоста поставил ноги на Степанов ящик и закрыл глаза. Он предполагал, что послепрутская счастливая ошибка будет исправлена сразу же по возвращении в столицу. Только одно необходимо успеть сделать: отвести Яшу к Шафирову. Во дворце вице-канцлера найдется место для внука Яна Лакосты… Впрочем, как это сказал государь Петр Алексеевич: «И не ты один».


12НА ПЛАХЕ. 1723

Из окна подвала Преображенского приказа — узкой зарешеченной щели, выходящей во внутренний двор, — залитый мочой лежалый снег казался Шафирову свежим хлебным мякишем, а огрызок серого февральского неба — драгоценной орденской звездой, недостижимой. Сидя на цепи, в холодном грязном подвале, Петр Павлович никого не проклинал и никого не прощал; он думал о том, подписал ли уже царь помилование и еще о том, что эта дурацкая медвежья цепь, в сущности, совершенно ни к чему: он и без цепи никуда бы отсюда не делся.

Петр Павлович Шафиров не был ни бит, ни пытан. После ссоры с Меншиковым в Сенате и учреждения по этому случаю специальной Следственной комиссии грядущая судьба вице-канцлера словно бы вовсе утратила связь с его словами и поступками и направлялась исключительно внешнею злою силой. Шафирова никто ни о чем всерьез не спрашивал и не слушал его объяснений, как будто и так все с ним ясно — Тому, Кому Надо. А Тот, Кому Надо, вернувшись из Персидского похода, шафировские поздравления выслушал холодно и рассеянно, а меншиковские — с доброжелательной улыбкой. И из этого следовали выводы неутешительного свойства.

Сидя на цепи, на гнилой соломе, Шафиров размышлял над тем, что не Меншиков истинная причина его несчастья и уж, конечно, не этот баран Скорняков-Писарев, сенатское обер-прокурорство получивший за то, что быстро скакал в Суздаль и успешно справился там с Евдокией Лопухиной в ее монастыре. Гришка Скорняков-Писарев, балбес, даже не понимает, что эта история и ему боком выйдет: это он Суздальский розыск вел на месте, он поневоле нос свой сунул в царские дела — теперь вот нос ему и отрубят, и хорошо бы не вместе с головой. А Меншиков, будь он проклят, только огня к пороху поднес своим доносом: Шафиров, мол, в Сенате ругался матерно, и что он вор, и брату своему жалованье за полгода уплатил незаконно… Ворочаясь на соломе, Петр Павлович искренне сожалел о том, что в свое время не задушил Алексашку насмерть — тогда, в Китай-городе, в Панских рядах: было б одним босяком и разбойником меньше на белом свете. Тогда не постарался, не додушил — и всю жизнь за это расплачивался, а теперь вот пойдет на плаху. Конечно, дивно было бы уволочь светлейшего князя с собой; но не пришло еще его время.

Время это выбирает и пальцем указывает Петр: «ты», «ты». На колесо, на плаху, в ссылку. И какая разница, что тому выбран за повод — украл миллион или родному брату переплатил три копейки. Вон Богдашка, Скорнякова-Писарева брат, при межеванье Почепских земель приписал Меншикову немало чужих угодий — ну, и что? Шафиров донес государю о злодействе — а где награда? Вот она, награда: цепь да плаха. Знает Петр Алексеич, великий государь, что после того доноса еще пуще возненавидел Меншиков Шафирова, только и искал его погибели — а назначил в Следственную комиссию Головкина, тоже наипервейшего врага. Да разве Головкин забыл ту прутскую проклятую ночь, когда Шафиров так недипломатично брякнул в лицо своему начальнику: «В эту ночь я спас Россию! Я!» Вот и спас… Конечно, голову ему не снесут, Петр отменит казнь, эта цепь и эта вонючая солома — только декорация к спектаклю под названием «Торжество справедливости». Автор пьесы — царь. Картины: следствие, суд, расправа. А что ждет главного актера после конца этой дурацкой и пошлой комедии? Нищета, позор, смерть. И место в истории, незыблемое, как зазубрина на топоре… Что за чертовщина, при чем тут топор! Царское помилование, вер