Еврейский бог в Париже — страница 16 из 25

. Застрелиться, что ли?

В кабинет входит Девушка.

Простите, что заставил вас ждать. Начальство!

Девушка молчит.

Вот, изгоняют.

Девушка. Знаю.

Рачковский. Как вы можете знать?

Девушка. Они все знают.

Рачковский. Удивительно! Жениха видели?

Девушка. Нет еще.

Рачковский. Увидите?

Девушка. Да.

Рачковский. Ну, дай вам Бог. Дай вам Бог! Мне приятно, что вы зашли, все совесть мучила, что я вас втравил в это дело. Но теперь все кончилось, вы свободны, вернетесь к жениху. Вы что-то хотите мне сказать?

Девушка подходит близко к Рачковскому.

Девушка. Мне поручено убить вас, Рачковский.

КАРТИНА ТРИНАДЦАТАЯ

Дома у Азефа.

Жена. Если вы немедленно не уйдете, я выброшусь в окно.

Азеф. Выбрасывайся! (Подсел, ждет.) Лети вверх тормашками! (Ждет.) В ад лети! Ну? Что же ты не выбрасываешься?

Жена плачет. Азеф бросается к ней.

Я хочу, чтобы мне верили, ты не понимаешь, никто не понимает, никто ничего не умеет, а учат, учат! Сколько греха я взял на душу из-за таких глупцов, если даже собственная жена…

Жена. Я вам не жена.

Азеф. Она со мной на «вы»! (Рвет халат.) Да я каждую твою родинку знаю!

Жена. Пожалуйста, уходите.

Азеф. Да иди ты к черту! Будь ты проклята, фанатичка, со всеми твоими ублюдками, умрете без меня в нищете, гордые, неподкупные! Все ложь, понимаешь, нет никакого предателя Азефа и быть не может. Предателей вообще не бывает. Что предавать? Кого? Что в этом мире достойно предательства? Это просто жизнь такая, просто работа, она так делается, а другая — иначе. А вы все лупите людей высокопарными словами. Я что, был плохим мужем?

Жена. Вы мне не муж.

Азеф. Ух, какая! Взъерошенная стоит, как кошка! Так что же ты — предателей не любишь, а сама меня предаешь и детям велишь от отца отказаться? Велишь?

Жена. Велю. Уходите.

Азеф. До чего же вы красоту поступка любите, а если поступаете подло — наплевать, лишить детей отца эффектно! Только я был хорошим отцом, этого у меня не отнять.

Жена. Пожалуйста, ну, пожалуйста.

Азеф. Письма сожги. Чтобы никто не узнал, какие слова писал тебе, чтобы никто не узнал, как мерзавец-провокатор любить может, а то мозги заплетутся, слабые у вас, у людей, мозги, два и есть всего — правый и левый.

Жена. Уже сожгла.

Азеф. А могла бы продать когда-нибудь! Эти письма прибавят в цене, потому что им захочется что-нибудь понять, когда про меня узнают, а не поймут, не поймут, таких, как я, не бывает, бросятся к детям за письмами, а писем нет. Я уникальный, понимаешь? О детях хотя бы подумала, мадам. Поторопилась ты с письмами, поторопилась! (Успокаивается.) Ну, ладно, если решила, так решила, ты — упертая, я тебя знаю. Денег не даю и в дальнейшем не буду. Оставляю вас с детьми на попечение партии. Спасибо, что терпела.

Уходит, возвращается.

Знаешь, мамочка умерла! Я тебе не говорил? Давид, брат, тут появился, я его учиться отправил, хороший мальчик. А наши все живы! Представляешь? И дядя Мендель, и Слава, и Рахиль. Ну и черт с ними!

Уходит.

КАРТИНА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Вагон-ресторан идущего поезда. За столиком — почтенный господин. К нему подходит Бурцев.

Бурцев. Простите, что потревожил. Но я узнал вас. Ведь вы — Азеф. Азеф?

Господин молчит.

Я Бурцев, издатель «Былого», мы прекрасно знакомы. Это я разоблачил вас тогда.

Господин достает и протягивает Бурцеву карточку. Бурцев читает.

Господин Нидмайер, торговец недвижимостью. Очень приятно, господин Нидмайер. Но вы ведь никакой не Нидмайер, вы — Евно Азеф, вы писали мне пять лет назад, требовали суда партии, а потом пропали. Я искал вас повсюду, кто вас только не искал, правда, почему-то не слишком добросовестно… Что вы хотели сказать на суде? Ведь оправданий у вас никаких не было: вы можете говорить совершенно свободно, я давно закрыл для себя ваше дело. (Пауза.) Я понимаю, вам не хочется говорить со мной. Вы боитесь. Я не собираюсь вас убивать. Еще года три назад, то конечно, а сейчас у меня и чувств никаких к вам нет, все как-то рассосалось. Но скажите, как вы на это решились, ведь вы жизнь любите, на что вы рассчитывали, ведь вы на что-то рассчитывали?

Господин молчит.

Ведь вы — деловой человек, инженер Евно Азеф, господин Нидмайер — торговец недвижимостью, я никому не сообщу, да и некому сообщать. (Пауза.) Неужели вы нас так презирали? Люди, конечно, достойны презрения, но чтобы из одного нравственного чувства? Никогда не поверю. Вы — инженер Азеф, вы — почтенный господин Нидмайер, торговля недвижимостью. Ответьте мне, пожалуйста, это очень важно.

Господин что-то написал на бумажке, протянул Бурцеву. Бурцев читает.

«У меня нарыв в горле. Я не могу говорить». Какой нарыв? При чем тут нарыв?

Азеф (демонстрируя горло). А-а-а!

Бурцев. Что это?

Азеф (рычит, стонет). А-а-а! А-а-а!

Бурцев убегает.

КОНЕЦ

Чешский студент

Мишеньке, чтобы никогда не унывал

…И тогда босые ножки его приятно топотали в коридоре. Мадам Дора, не причесанная по обыкновению, простоволосая, как девушка, выглядывала из двери и смотрела вслед. Она улыбалась. Он шел, как хозяин, заложив руки за спину. И тельце, и мордочка толстенькие, как у хозяина. Он любил притворяться маленьким. Он знал, что за ним наблюдают, хитрец. Его вполне устраивало, что мадам Дора проснулась. Он ждал оклика и дожидался.

Она называла его по имени и жестом приглашала зайти. Он возвращался и входил в ее комнату кроткий и счастливый, ангел. Его ждало вознаграждение. Мадам Дора открывала створки серванта и доставала оттуда синюю вазу, наполненную доверху мелким шоколадным печеньем. Особенно нравилось ему, что доверху, что вдосталь. Он начинал лакомиться тут же, не раздумывая, и так быстро, будто его могли остановить. Он даже оглядывался во время еды на неплотно прикрытую мадам Дорой дверь.

Она замечала это и смеялась заговорщически — боится родителей.

Но родители, как и все постояльцы ее гостиницы, еще спали. Это он фланировал в шесть утра у дверей, рассчитывая разбудить, а родители спали.

Мадам Дора и сама бы спала, если бы это занятие за столько лет не успело ей наскучить. И потом — с тех пор как эта семья остановилась в гостинице, мадам Дора лежала и ждала его шагов. Она мечтала быть разбуженной им.

— Я не попрошайка, — сказал он.

Мадам Дора не поняла, но согласно замотала головой, как лошадь.

— Я лакомка, — решительно произнес он.

Она продолжала смотреть на его пухлые шевелящиеся губы, ей хотелось плакать. Он был, как раннее солнце, как утро, так же добр и приветлив. Он был добротно сбит, правда, полноват немного, но детская полнота его покоряла. Мадам Дора обожала толстых детей. Они свидетельствовали о благополучии в мире.

Ей нравилось, как он пожирает шоколадное печенье, ей все в этом мальчике нравилось. Они понимали друг друга без слов.

Мир был красив, как этот ребенок, и так же надежен. Мадам Доре недоставало такого удачного маленького сына. Ее сын давно вырос и теперь работал тут же — официантом в гостиничном ресторане. За ним нужен был глаз да глаз. Вместе с остальной прислугой он охотно обворовывал собственную мать. И вообще больше походил на испанца, чем на француза.

Испанец, его отец, четвертый муж мадам Доры, спал в соседней комнате поверх одеяла, не успев раздеться. Сон свалил его во время сочинительства. Незастегнутый аккордеон, валясь набок от усталости, — на постели рядом нотная бумага.

В аккордеоне рыдала мелодия. Мелодию сочинил муж мадам Доры ближе к ночи и тут же, сломленный, уснул на кровати не раздеваясь.

Мелодию мадам Дора не одобрила: слишком трагично. Будто ее мужу плохо жилось и приходилось вспоминать неслучившееся. Не забыть сказать ему об этом мимоходом.

Вопросительно взглянув на мадам Дору, мальчик взял горсть печенья из вазы и стал осматриваться с любопытством. Стены комнаты увешаны оружием. Стилеты, кинжалы, шпаги, даже мечи. Еще одно увлечение мужа — самое накладное.

Полосы бессмысленного металла всегда сверкали перед ее глазами. Расходы на это коллекционирование сделали из нее пацифистку.

Мадам Дора любила мужа, но коллекционирование было ей скучно, как собственный сон. Все это сложилось давно и длилось вечно. Гостиница, коллекция, аккордеон. А мальчик приехал пять дней назад и уедет завтра.

Тут было о чем задуматься. Она не могла представить, что будет кормить с утра не его, а птиц. Она начинала, не дожидаясь отъезда, ненавидеть птиц. Жаль, что муж коллекционирует только холодное оружие.

Завтра ей не придется смотреть в окно, как мальчик, присев на корточки во дворе, палочкой сгребает листочки в маленькие холмики садового мусора, приготовленного дворником для сожжения, как, предусмотрительно отойдя в сторону, наблюдает за этим самым сожжением, а потом все той же палочкой разгоняет искры, Боже мой.

Мадам Дора застонала, недовольно взмахнула желто-седыми недокрашенными космами волос, надо что-то делать, мальчик завтра уезжает.

Она начинала ненавидеть его родителей и тут же вспоминала, что не имеет на это права. Мальчик еще не ушел из комнаты, а она уже представила его восторг, когда после обеда ее сын-официант поставит перед ребенком специально для него приготовленное по рецепту мадам Доры мороженое, причудливое, в высоком бокале, рассеченное сверху полукружием ананаса, как секирой.

Родители мальчика потребуют, чтобы он встал из-за стола и поблагодарил, а она рассердится. Интересно, на каком это языке он станет ее благодарить, сами изъясняются через пень колоду, пусть сидит, и пусть его толстенькие ножки раскачиваются над полом в предчувствии удовольствия. Для него стоило готовить, для него стоило жить. ЕЕ мальчик.