Кем она была для него? Мадам Дорой, просто мадам Дорой, благополучной и безотказной.
С ней он снова чувствовал себя ребенком. Надоело взрослеть, надоело примирять родителей. Он и не знал, что это так страшно, когда мама кричит на отца, что отец в чем-то виноват и никогда, никогда не исправится. Он это понял, когда мать, лежа на диване, сосала нитроглицерин и, хватая отца за руки, умоляла: «Еще не поздно все исправить, пойми же ты, пойми».
По страдальческому выражению отцовского лица мальчик понял, что отец ничего не поймет, мало того, просто отказывается понимать, и тогда ему показалось, что отец нарочно убивает мать, и он закричал на отца пронзительно, страшно: «Да понимай же скорее, дурак, она умрет!»
Мама, к счастью, не умерла, отец не обиделся, но так ничего и не понял. С этого дня родители стали жить в разных комнатах, а он начал служить у них посредником. Ему приходилось передавать мамины поручения по хозяйству и смягчать, насколько было возможно, резкие выражения: «Помоги ему, твой отец гвоздя вбить не может без моей помощи!»; «Передай, что задний мост в машине барахлит, пусть вызовет мастера»; «Пусть ест что хочет, я ему не домработница…»
А вечерами, обняв его, мама плакала, а отец уходил, собственно, можно считать, он и не приходил, — если не уезжал за границу, то работал у себя в мастерской с восьми утра допоздна, отец был театральный художник, очень модный, жизнь его расписали на много лет вперед. Отец был магический человек, невозможно думать о нем плохо, когда он работает. Мальчик сидел в мастерской у его ног среди груды картона, обрезков бумаг, лоскутков, кнопочек. Он смотрел как зачарованный на макеты. Они казались ему ларцами, в которых спрятана жизнь. В чем мог провиниться перед мамой такой человек?
Великодушной, прекрасной мамой.
Однажды она взяла его в машину, и они поехали куда-то и подъехали к церкви, во дворе которой оказался домик, где их уже ждали.
Ему понравилось в домике, там не было ничего лишнего, только прохлада после уличного зноя, иконы, маленькая приятная старушка, накрывшая для них стол, и сам хозяин, оказавшийся настоятелем прихода.
Настоятель и мама долго разговаривали в соседней комнате; а когда пили чай и попадья занимала маму беседой, настоятель молчал и потом, взяв мамину руку в свою, сказал: «Смири гордыню, это великий грех».
После этого мама заторопилась, видно было, как она сдерживает себя, боится высказаться здесь же, в опрятном домике при церкви, и, только выбежав за ограду, уже у самой машины крикнула мальчику: «Никто не способен дать успокоение, на что, казалось бы…»
Ее успокаивала только машина, в ней она чувствовала ответственность и брала себя в руки.
О, мадам Дора с желто-седыми недокрашенными космами волос на плечах, совсем не страшная, а очень даже милая, одетая, как амазонка, брюки заправлены в высокие серебряные сапоги, молодящаяся, лихая, когда-то, наверное, красавица, как говорил папа. Почему когда-то? Сейчас красавица, всегда, знала бы она, как он умеет пронзительно кричать, когда родители ссорятся…
— Отец тебя не хотел, — сказала однажды мама, — если бы не я, ты бы не родился.
Понять смысл ее слов мальчик не мог, переспрашивать не решился, но почему-то стало трудно смотреть на отца, и вообще бесконечно осложнилась жизнь. Что-то не сходилось. Любящий его до безумия отец — и эти слова мамы. Зачем она их произнесла? Неужели не видит, как трудно ему дается знание, что все, даже самое счастливое, может закончиться в любой момент?
— Почему ты не хотел, чтобы я родился, папа?
— Она тебе и это рассказала? — спросил отец. — Бедная женщина.
Больше он ничего не объяснил, но так сильно обнял мальчика, что тот никогда не повторял вопроса.
Вся надежда была на Францию, он не знал, как отец решился взять их в командировку, почему мать согласилась, он только догадался, что путешествия примиряют.
И чем больше старался отец, тем глубже темнела лицом и уходила в себя мама, уже невозможно было понять, в каких она слонялась глубинах и есть ли возвращение оттуда.
Видно было, что гордыню ей смирить не удалось и та торчала у нее теперь где-то поперек души, как кость. Мама начала торопить их с отъездом домой.
О, мадам Дора, о, гостиница «Белянеж» — приют для его надорванного детского сердца.
И пока он рассматривал галльского петуха во дворе, и пока они стояли друг против друга, мальчик и петух, готовясь помериться силами, мадам Дора уже входила в комнату мужа. Тот пытался извлечь из аккордеона застрявшую с вечера мелодию.
— Этот мальчик поживет у нас, — сказала мадам Дора. — Я его никуда не отпущу.
Страданиям мужа не было предела, он терзал инструмент, не догадываясь, что, пока терзает, возникло уже много других мелодий, не хуже вчерашней. Но он упорствовал. Мадам Дора с презрением смотрела на него.
— Ты гордишься, что моложе меня, — сказала она. — А я думаю — ты просто дурак. Мальчик будет жить с нами. Я найду доводы. Они не сумеют мне отказать.
Виноват, виноват! Перед курами, перед людьми. Вот петух надвигается на него всей своей галльской громадой, разбегаются куры. Пустеет двор. Заходит солнце.
Там, в России, он уже пережил первую трагедию своей жизни, как и все трагедии, настоянную на любви. Не с родителями, а летом у бабушки, в Ярославле, три года назад, где ему доверили кормить кур, и он, взяв жестяную мисочку с зерном, всегда кормил их по утрам исправно, всем поровну, пока не стал прикармливать серенькую, особенно полюбившуюся. И все увидели это и стали смеяться над ним, а он, нисколько не стыдясь своей страсти, отдавал ей лучшие зерна и все пытался погладить.
— Как он расстанется с ней? — смеялась бабушка. — Ладно, что-нибудь придумаем.
И придумали. Его долго рвало в вагоне при взгляде на серебряную фольгу, полную крови его возлюбленной, зажаренной в дорогу, чтобы они еще какое-то время были вместе. И самое удивительное — бабушка действительно думала, что делает для него лучше…
— Ты хочешь остаться здесь на год? — спросила мать. — Мадам Дора очень хорошо относится к тебе. Я не уверена, но, может быть, тебе здесь нравится?
Он хотел ответить согласием сразу, но боялся обидеть родителей и молчал, опустив глаза.
— Спроси у своего отца, — сказала мать. — Как он относится к тому, что ты поживешь здесь год? Потом во всем будет винить меня!
И тогда он понял, что опять зашевелилась эта гадюка Гордыня и все продолжится и будет продолжаться всю жизнь.
В эту минуту силы покинули его, он обмяк, как тряпка.
— Ты будешь часто приезжать сюда, папа, у тебя командировки, и маму брать с собой, мадам Дора добрая.
Так он решил. Так ответил.
В первую же ночь своей вынужденной эмиграции, после того как под восторги мадам Доры для него выбрали в гостинице комнату, из которой решено было сделать детскую, после того как официант поцеловал его в щеку, как младшего брата, а муж мадам Доры взглянул недоуменно, попытался он, сидя на подоконнике и глядя на огромные в темноте французской ночи камни, вспомнить хоть что-нибудь из того, что оставил. И вспомнил, что опыт эмиграции у него уже был. Родители были молоды и, воспользовавшись его неведением и полным доверием к ним, отдали на пятидневку в огромный серый дом, выходящий окнами на шумный и неприятный проспект.
Проспект измучил его автомобильными гудками, из которых слух целый день пытался выловить звук их собственной машины.
Но в первую же субботу они явились за ним без машины, хотя и торопились куда-то, они были молоды и любили друг друга, им было некогда, кого-то уговорили посидеть с ним целый день, а чтобы не терять времени на детскую любознательную ходьбу, его засунули в авоську и так почти бегом несли к дому, как кота.
Было весело, хотя сразу же на пятидневке его обнесло непонятного происхождения сыпью, и теперь из авоськи торчала выкрашенная зеленкой физиономия.
Родители убегали, возвращались, убегали, мать прихорашивалась у большого овального зеркала в прихожей, отец любил наблюдать за ней.
Они были красивы, как первые люди на Земле, они были лучше всех, и он старался не мешать им всегда, с первой минуты, когда его принесли домой, перепеленали, легли спать и он, вскоре проснувшись в легкой золотистой жиже до самой шеи, и не пытался пикнуть, нарушить их сон.
Так он вел себя и позже, всегда.
Они говорили, что особенно любят его за то, что не помешал им быть молодыми.
Он вспомнил своих друзей, собственно, не друзей, а мальчиков, с кем играл на улице. Он был самым маленьким и позволял обращаться с собой, как с предметом. Однажды они положили на него лист фанеры и легли сверху всем скопом. А он лежал под фанерой, под ними и смеялся, хотя никому не был слышен его смех.
А потом из дома выбежал отец, и главному зачинщику не повезло.
Отец сильно толкнул его кулаком в грудь и, уволакивая сына за собой, упрекал, что тот знается черт знает с кем, неразборчив и вообще позволяет над собой издеваться.
Мальчик плакал. Зачем отец ударил его товарища? Кто дал ему право?
— Почему они всегда выбирают жертвой тебя, именно тебя?
— Может быть, потому, что я толстый и подо мной тяжело лежать? — ответил мальчик,
— Я поступил гнусно, — сказал отец.
Больше мальчик ничего вспомнить не мог, да и не хотел, теперь у него было все — синяя ваза с мелким шоколадным печеньем, высокий бокал из-под мороженого, съеденного перед сном, мозаичная карта Франции, собранная новым братом из маленьких цветных квадратиков.
Будущее не пугало его.
Мамины письма получала мадам Дора. Письма были предусмотрительно переведены кем-то на французский, но, так как он не знал пока французского, а мадам Дора русского, знаками объясняла она, что дома все в порядке, родители очень скучают, однако считают его решение остаться с мадам Дорой правильным.
Это было так странно и умилительно, что все происходящее в их семье тоже показалось ему просто дурным переводом.
И только позже, когда стало ясно, что придется здесь, во Франции, пойти в четвертый класс, где учить его конечно же будут по-французски, пришло письмо по-русски. Мама писала ему, не задумываясь, как взрослому.