Еврейский бог в Париже — страница 25 из 25

Студент продолжал смотреть на него.

— И вы счастливы? — спросил мальчик. — Правда, вы счастливы?

— Что, видно? — засмеялся студент. — Такая идиотская физиономия, ничего скрыть нельзя, вы угадали — я всегда беспричинно счастлив, и так будет продолжаться вечно.

— А как вы это делаете? — спросил мальчик, остановив машину.

И тогда юноша запел. Пел он, вероятно, хуже, чем играл на виолончели, почти фальцетом:

«Шел я через речку и нашел колечко, обронила панночка, видно, невзначай. Если подарил ей то колечко милый, в девичье сердечко западет печаль. Потерять подарок жаль…»

— Это старинная, чешская, вы знаете, вы, наверное, бывали в Праге?

— Не был, мой отец любит Прагу, он рассказывал.

— Приезжайте, — заволновался юноша. — У нас спокойно. Там самые красивые девушки на свете и самые добрые святые на Карловом мосту, там ничего не изменится, когда бы вы ни приехали, никто не позволит ничему измениться. Я запишу вам адрес…

— Не трудитесь, — сказал мальчик строго. — Никуда я не поеду, я был в Праге, и город мне не понравился.

Проехали еще немного, а потом студент сказал:

— Знаете что, остановите машину.

— Зачем? Я могу довезти вас.

— Остановите, мне здесь не нравится, у человека каникулы, человек в Америке летом и никому — слышите, никому — не позволит портить себе настроение. — А потом, уже выбираясь из машины, засмеялся. — И волшебника из себя корчить не надо. То, что вы из России, у вас на лбу написано.

Мама встретила мальчика так, будто они встречались несколько раз на дню, да и как иначе могла она встретить, это ведь была мама, его любимая мама.

— Видишь? — спросила она, как только он вошел. — Какое убожество! Ты помнишь нашу прежнюю квартирку? Ну так вот, даже она по сравнению с этой — дворец! Если бы не ты, ни за что бы сюда не приехала, — заявила она, абсолютно веря каждому своему слову. — Я так хотела видеть тебя. Погоди, тебе надо познакомиться с сестрой… Это твой брат, — сказала она, заталкивая в комнату долговязую рыжую девочку. — Ну, поцелуйтесь, поцелуйтесь, ведь вы родные, кроме друг друга, у вас скоро никого не останется.

И она обняла их обоих.

Перед ним стояла чужая девочка, разве что с его глазами, перед ней — чисто одетый с залакированными волосами юноша, никого ей не напоминавший. Мать плакала, дети молчали, и она поняла, что у нее снова ничего не вышло. И тогда ей сразу захотелось все выяснить, и она выпроводила девочку.

— Что, до сих пор не можешь мне простить отца? — спросила она.

— О чем ты, мама?

— А то, что он, негодяй, искалечил наши с тобой жизни, это ты понимаешь? Если бы не он, разве я оставила бы тебя француженке? Продала бы все и отправилась с этим болваном в Америку, будь она проклята, да?

— Успокойся, успокойся.

— Твой отец погибнет без меня, — сказала она. — Не знаю, каким чудом он жив до сих пор… Ну ладно, хватит о нем, всегда он мешает нашей встрече. Мальчик мой бедный!

И она обняла сына.

После встречи с мамой он решил не возвращаться к Абигель. Жизнь ему предстояла необыкновенно долгая, он хотел попробовать прожить ее в одиночестве. Он внезапно понял, что сам никому не должен и ему никто. А если так, то зачем обременять собой посторонних?

Абигель пыталась найти его, не нашла, и место на первом этаже некоторое время оставалось вакантным.

А вскоре привезла из Боливии смуглого крепыша Педро, тот понравился мужу, и оба взяли в привычку, попивая в саду вино, подтрунивать над вечно чем-то озабоченной Абигель. Она не обращала на них внимания.

Года через два подруга ее, странно хихикая и конфузясь, пригласила Аби к себе и предложила посмотреть одну из тех кассет, что любят смотреть школьницы и домохозяйки тесной компанией, когда мужчин и маленьких детей нет дома.

Абигель давно изжила интерес к такому времяпрепровождению и уже приготовилась раздражиться, как на экране возник прелестный юноша, почти мальчик. Он стоял спиной, перед ним на коленях ерзала и суетилась женщина. Юноша стоял, закинув вверх лицо, будто это происходило не с ним.

Затем кадр сменился другим, теперь женщина, торжествуя, сидела на нем, а он лежал все с тем же отсутствующим видом. Женщины сменяли одна другую, они сползали с него неохотно, он позволял делать с собой все, именно позволял, внутри его невозмутимого тела клокотал источник неиссякаемой мужской силы, и эта сила когда-то принадлежала ей. Неужели так же отрешенно смотрел он, когда она неистовствовала в постели? Какой стыд!

А женщины все ползли и ползли, пока она не догадалась, что именно это равнодушие и непринадлежность заставляют их, отбросив всякую стыдливость, рвать его тело, пытаясь заглянуть в глаза, понять, что он там чувствует. Она бы выколола эти глаза! Но он лежал, крепко зажмурившись, послушно выполняя все ласки, которым она его научила. Он обслуживал их старательно, как слепой кобель.

Абигель сидела в кресле под изучающим взглядом подруги и скрежетала зубами, а там, на экране, портовые девки лакомились ее жизнью.

Тогда она выключила телевизор, развернула кресло и рассмеялась.

Касем Мохаммед Ибрагим уже в Сирии, работая на телевидении, издал книжку своих стихов и неожиданно получил открытку из Сиднея от своего читателя. На открытке было написано, что стихи не понравились, о родителях, пусть даже любимых, надо писать резко, хотя, возможно, стихи теплые, потому что автору посчастливилось пережить своих родителей.

О себе сообщалось только, что жив, хотя и чудом, попал где-то в Таиланде в автомобильную аварию, врачи собрали по кусочкам и сшили. Теперь он не совсем похож на себя самого, но все-таки жив, только голова болит постоянно.


Ах ты, Боже мой, ветра степные, мальчики, найденные в капусте, вся эта буза-бузовина, беспросветные пустяки.


Я повстречал его еще раз в квартале Тридцати обетов в святом городе Иерусалиме.

До концерта оставалось часа четыре, я любил эти улицы, когда приезжал, любил потолкаться среди своих. А сегодня желал этого особенно, в программе концерта было много еврейской музыки.

С непокрытой головой, сопровождаемый укоризненными взглядами, я забирался в глубь квартала, мне было весело и приятно видеть так много евреев сразу. Я не переставал удивляться, как удается им на тесных этих улицах создать столько трудноразрешимых ситуаций и — главное — так намусорить!

Вот нищий пристает к нищим. Он просит у них милостыню — что они подадут ему? Вот двое, на кривых курьих ногах по вине узких до колен гетр, скачут друг на друга, у одного из портфеля под мышкой сыплются бумаги — что они не поделили? Вот женщина трясет с балкона второго этажа одеяло на голову другой, которая чистит рыбу, — кто станет эту рыбу есть?

И наконец, синагога, в ней — служба, я не могу войти туда с непокрытой головой, даже платка у меня нет.

— Не одолжите ли газетки? — спрашиваю у еврея, выскочившего оттуда на минуту, чтобы сплюнуть, но он, обдав меня презрением, возвращается. Счастливец!

И когда уже, совершенно смущенный, я стою, как чужой, посреди еврейского двора и озираюсь, рядом со мной оказывается молодой хасид, очень красивый. Он чем-то напомнил мне моего дядю, который умер тридцатилетним тихо и беспричинно среди бела дня. И потому весь дальнейший разговор я стараюсь быть предупредителен к нему.

Лаская бородой, он склоняется ко мне:

— Вы еврей?

— Еврей, — отвечаю я.

— Это видно, — говорит он тихо. — А откуда? Где родились?

— В Праге, — отвечаю я.

И тогда он задумывается, прежде чем задать следующий вопрос, вглядывается.

— Родители ходили в синагогу? — спрашивает он наконец.

— Да, — отвечаю я.

Он успокаивается и восклицает:

— Значит, молитву вы знаете?

— Не знаю, — отвечаю я.

— Ай-я-яй, — жалеет он меня. — Тогда повторяйте. Шма Исраэль, адонай элоэйну, адонай эхад! Повторяйте!

Я повторяю, он сокрушен полным отсутствием слуха и недоволен, качает головой:

— Нет, вы действительно еврей?

— Ну конечно, — отвечаю я.

— И бар мицва у вас была?

— Была, — неожиданно для себя вру, и тут он становится подозрителен, важен и придирчив.

— И на вас возлагали тфилин?

— Возлагали, — продолжаю лгать зачем-то.

И тогда он прикасается мягкими, безвольными руками ко лбу моему и левому плечу:

— Вот сюда и сюда?

— Да, — отвечаю я и вдруг понимаю, что, если позволю еще хоть в чем-то обмануть этого доброжелательного человека, Бог поразит меня здесь, на месте, прямо посреди двора. — Но я не обрезан, — говорю я.

Черт меня дернул! Что тут началось! Сначала он вскрикнул, отшатнулся, хотел бежать куда-то, сзывать всех остальных евреев, чтобы взглянули на меня, необрезанного, затем решил действовать сам.

— Какой же вы еврей? Я сделаю вам обрезание сегодня же, сейчас.

— Сегодня не могу. Сегодня у меня концерт.

Он снова подозрительно задумался и помрачнел.

— Так вы музыкант?

— Да.

— И вы из Праги?

— Ну да. Я виолончелист.

Он отстранился и сделал шаг в сторону.

Я почувствовал, что чем-то огорчил его, и поспешил успокоить:

— Я приду завтра.

— Не надо, — сказал он. — Завтра не надо. И вообще вам не стоит торопиться с этим.

Он повернулся и пошел к лесенке, ведущей в дом, но, не доходя, остановился:

— Скажите… только один вопрос… вы не встречали там, в Праге…

Он назвал известную фамилию, я очень любил этого человека, он даже умереть ухитрился как-то весело, по-живому, но только собирался ответить, как хасид подхватил полы лапсердака, преодолел лестницу одним прыжком и скрылся.

Чудак! Чего он испугался? Мне было что рассказать забавное о смерти его отца.