Зла среди мальчишек клубилось много. Кто находился два с половиной года под немцем, вымещали то, что на сердце накипело, не на наркомовских сынках, а на таких, как я, беззащитных. Вадику Столярову, отец которого в охране Хруща служил, затрещину не отвесишь: здоровенные лбы в штатском руки-ноги обломают, темную ему не устроишь — дознаются, на одессу в подворотне в честной драке не возьмешь. А со мной можно как угодно, как левая нога захочет, можно и до крови избить, и до смерти, можно и втихую извести — способов десятки. Налетят и содержимое портфеля размотают по лужам: ползай потом в грязи.
Били в Киеве со знанием дела. Повалят и каблуками обработают. Одного морячка на моих глазах за девчонку — дочку министра — отколошматили, зубы выплюнул. Баш на баш не стукались. Сашка Цуцин меня на одессу в темном переулке взял за Нелю Сыровую, а Толик Алексеев с Розы Люксембург уже на асфальте добивал. Цуцин из цековских, отца перевели в столицу.
Им, наркомовским и цековским, помогали приблатненные — Балый, например, сынок полицая, проживавший нынче в полуподвальном помещении и воровавший дрова. Подручный у него — приходящий с Бессарабки Джузеппе-банабак, брат его на рынке мясом торговал. А вокруг мелкая сволочь вроде Борьки Баткиса, между прочим еврея, но как-то с ними уживававшегося. Баткис этот в конце концов убрался в Италию, когда там создали перевалочный пункт на пути в Израиль, организовал банду и обирал до нитки эмигрантов, обещая охрану и продукты за половинную цену. Ну и нарвался на нож. «Вечерний Киев» с удовольствием про то сообщил.
Я с тех пор бабелевские вонючие рассказики о Бенчике Крике читать без содрогания не могу. Еврейских бандитов с детства не переваривал. Есть в них что-то специфически отвратительное. Лежал я однажды в днепропетровской больнице — клинике Кимбаровского — с матерым уголовником — крупняком. Нахватался всяких знаний, выучился настоящим воровским песням — не тем, что распевают в кинофильмах да в дурацких телепередачах о сталинской жизни, и усвоил от него удивительную истину: «Преступный мир не знает наций!» Сам он был из воронежских: от обыкновенного варнака с ломом в руках до держателя многотысячного общака все ступени прошел, а их там много. Вот такая жизнь была при вожде народов. Полнейший беспредел везде, куда ни кинешь взгляд. Блатные песни Высоцкого вызывают у меня не восторг, а содрогание. Это не путь к свободе, а путь в помойку. Хуже приблатненных нет людей на свете.
У Гавриила Державина есть поэма «Жизнь званская» — я очень ее люблю, и хочется мне частенько в крепостные, к помещику.
Внезапно обстоятельства обернулись самым благоприятным образом. Курносую девчонку — Милю Стенину — выбрали комсоргом. Кого сделали старостой — не вспомнить, а меня двинули в профорги. То ли Ожегов велел, то ли Блинов — второй по значимости комсомольский вожак на факультете. Курносая, отозвав в сторону, сурово произнесла:
— Ты старайся, не манкируй. У нас, в Томске, профсоюзы — мощная сила. Зарекомендуешь себя — будем принимать.
Вот я и попал в тиски. Они-то от чистого сердца, а я с камнем за пазухой, да вдобавок с задними мыслями.
В киевских школах, где я учился, было сильное расслоение. Верховодили папенькины сынки, что, конечно, раздражало. И сплошь комсомольцы. Из необеспеченных семей ребята помалкивали, хотя и имели книжечки с профилем Ленина. Директор школы однорукий Урилов не скрывал, что он заинтересован в родителях, работающих в Совмине, ЦК, горкоме, райкомах и прочих подобных организациях. Вот их отпрыски и заседали в бюро. Все детишки, вскормленные на наркомовском молочишке птичьем, между прочим, — от Арика Толкунова, умершего потом под кайфом из-за передозировки, до Вовки Онищенко, с блинообразным белым пухлым лицом, и Вадика Спесивцева, с унылым вислым носом — являлись секретарями, комсоргами, старостами и прочими начальничками, тащили их за уши и пропихивали куда только возможно — в Артек, на разные слеты и всякие торжества. Кто их затронет, как говорится, трех дней не проживет.
Ну как задеть Вовку Шугурова? У него отец — заместитель Генерального прокурора республики. Или Юрку Дубовика — у него батя где-то на совминовском Олимпе. Как добраться до Олега Павлова? Папа в ЦК — заместитель заведующего отделом, живет на Кирова, 2, в комнате на стене портрет Хруща. У Андрея Терещенко — до отца не дотянешься. Дети Кальченко и Коротченко, Кухарчуки, да и хрущевская поросль: из школы на дачу. Они по земле не ходили. Правда, по натуре ребята были разные. Шугуров, например, отличался добротой и честностью, не делал различий между национальностями. А вот Вадик Столяров выскочит на футбольную площадку и завопит:
— Алло, рефери, я-а-а-а играю! Прочь с дороги, куриные ноги!
Так он в основном обращался к Хабзику Кавицкому — сынку некогда важного чиновника — управляющего делами Совета народных комиссаров Украины и недолго — Совета министров. Нынче он работал обыкновенным управдомом и сидел не в шикарном фоминском здании на Кирова, а во дворе тридцать шестого номера по Институтской — в номере тридцать восьмом, где ютилась всякая мелкота и обслуга, на первом этаже, в крошечной комнатушке. Вадик почему-то особенно не любил Хабзика и гнал его с площадки в первую очередь:
— Пошел отсюда, Хабзон! Вали в Израиль!
Кричал Вадик, впрочем, без всякой особенной ненависти. Оскорбленный Хабзон уходил поспешно, с низко поникшей головой. Остальные над ним тоже издевались, выталкивая из вельможной среды. Отмашку недавно дал Хрущ — евреев на задворки. Вместе с папочками вроде Кавицкого выбрасывали и детишек. Хабзон — комсомолец и, вероятно, потому никак не мог сообразить, почему друзья изменили к нему отношение после возвращения из эвакуации и блистательного проведения на Украине Хрущом борьбы с космополитами. Разгром космополитов шел волнами и начался задолго до сталинской официальной команды по местной инициативе. Все внезапно узнали, что критик Илья Стебун никакой не Стебун, а Кацнельсон, Леонид Первомайский никакой не Первомайский, просто Леня Гуревич из паршивенького местечка под Харьковом. Дети космополитов тоже состояли в комсомоле. Когда родителей полоскали в газетах и они получали нахлобучки по партийной линии, отпрыски, с очами долу, вели себя тихонько, покорно и не вызывающе, как прежде.
Нет, не желал я вступать в комсомол, не хотел лицемерить и врать. Мой отец был членом коллегии наркомата, и директор школы № 77, куда я перешел из 147-й, каждый раз подчеркивал, что, мол, в его, Шадермана, учебном заведении в каком-то там классе сидит такая персона, как я. Противно было ужасно. В конце концов я Шадерману влепил:
— Во-первых, наркоматов уже нет, а во-вторых, его скоро освободят от должности.
Шадерман в страхе позвонил отцу. Отец не сделал мне выговора.
— В общем, ты недалек от истины, — заметил он и рассмеялся. — Умный больно, смотри не влипни. В случае чего вернемся в Кадиевку: шахты восстанавливать.
С комсомольцами мне не по пути, а с кем по пути — я не знал, так и болтался, как нечто в проруби. Блондин в бордовой рубашке, который оказался неплохим рисовальщиком, за меня на профсоюзном собрании не голосовал: воздержался. А его в редколлегию стенгазеты сунули.
— У нас в Сибири другие порядки, — опять сказала Женя гордо, уловив мое молчаливое изумление от собственного неожиданного взлета. — У нас в Сибири — был бы человек хороший.
— А откуда вы знаете, что я хороший человек?
— Этого, конечно, мы точно не знаем пока. Но решили поддержать, чтобы не чувствовал себя чужаком. Закон ссылки — закон локтя. — Я едва в обморок не упал — этого еще не хватало.
— Да ты что?! Я не ссыльный!
— Понятно, что не ссыльный. Не волнуйся. Тебя ссыльным никто не считает. Ссылку еще заслужить надо. Был бы ссыльным — в университет бы не взяли. Я закон имела в виду и наши сибирские характеры.
Я предпочел не углублять беседу. Один сибирский характер мне уже доподлинно известен. Зато я теперь в сто двадцать четвертой группе — одна из вершин треугольника. Насчет комсомола посмотрим, отмотаюсь как-нибудь, не съедят же меня с кашей?!
— Съедят, съедят, и именно с кашей, — вдруг сказала чародейка, и от ее колдовской догадливости я плюхнулся на стул и обмер.
Мой пролог, утомленный обилием происшествий и действующих лиц, покачиваясь и прихрамывая, наконец добрался до заключительных аккордов, которые должны, как полагается, прозвучать современно. А что может быть современнее и насущнее, чем рынок и рыночные отношения в сегодняшней свободной России?
Несколькими страницами выше я уже обращал внимание читателя на распорядок в лагере для военнопленных, который находился на земле полуразрушенного Михайловского собора. Конечно, в том лагере не содержались осужденные военные преступники. Обыкновенные военнопленные жили приблизительно одинаково с окружающим населением. Режим мало чем отличался, а со временем разница совершенно сгладилась. Расконвоированных мадьяр, румын и даже немцев можно было встретить и в магазинах. В обеденный перерыв они спокойно уходили со стройки. На Печерске, возле завода «Арсенал», в двух-трех кварталах от Лавры, я часто видел прилично одетых немцев, с женами и детьми. Форма на них без знаков различия, тщательно вычищена и отутюжена. Они прогуливались в теплые вечера по тротуару, не испытывая никакого страха. Прохожие иногда с ними заговаривали, угощали папиросами, не проявляя ни малейшей враждебности. Среди них попадались и демобилизованные, судя по застиранным гимнастеркам и расшлепанным армейским сапогам. Наверняка они читали статьи Эренбурга и не пускали их на раскурку, а передавали окопным соседям. При разборе развалин конвоиры, вообще, не пресекали ни общения между взрослыми жителями и мальчишками с немцами, ни обмена какими-нибудь предметами. Своеобычный торговый рынок образовывался и свертывался мгновенно. Он часто перемещался вдоль улицы за немцами.