На процессе ЕАК фамилия Суслова во время допроса Фефера всплывала неоднократно и в весьма любопытном контексте, вскрывающем прикосновенность Михаила Андреевича ко всему тому, что происходило в ЕАК и с ЕАК. Логично предположить, что стенограмма процесса была хорошо известна главному агитпропщику страны. А как же иначе?
На вопрос Соломона Лозовского Фефер ответил:
— После того как Комитет был выключен от Совинформбюро, Комитетом руководил Отдел внешних сношений ЦК партии.
Многоопытный и дотошный Лозовский поправляет поэта-сексота:
— Такого отдела нет, есть отдел внешней политики…
Фефер соглашается и продолжает:
— Комитетом руководил Суслов…
Так знал Суслов о подготовке издания «Черной книги» или нет? Конечно знал. Суслов дает разрешение на поездку американских представителей на Украину, затягивая узел поплотнее, утверждает сметы, с ним согласовывает решения ЕАК, Другой рукой он готовит антисемитские доклады для вождя. Таким образом он формирует фундамент событий. Он знает, как дознаватели могут использовать то, чему он обязан был положить предел, если был уверен, как излагал в докладах, что члены ЕАК поступают неправильно и не по-советски.
Любопытно, что фамилию Суслова произносит только Фефер. Вот другой пример. Во время допроса научного сотрудника Института истории АН СССР Юзефовича Фефер заявил:
— Проект приветствия Вейцмана (президента Израиля) был составлен мною, был послан в два адреса (я точно вспомнил, это можно проверить): в Министерство иностранных дел и в адрес Суслова.
Молотов завизировал текст без околичностей, а сотрудник Отдела внешней политики ЦК Шумейко, то есть подчиненный Суслова, ссылаясь на мнение начальства, предложил снять подписи под текстом приветствия. Начальство — это, кроме Суслова, еще и Андрей Александрович Жданов. С 1944 года он в ЦК курировал идеологию.
Так знали эти ответственные бойцы идеологического фронта о подготовке русского варианта «Черной книги»? Еще как знали! Прекрасно знали! Почему же они не перекрыли дорогу националистическому изданию на ранней стадии? Подстерегали момент?! Как убийцы из-за угла действовали! Или были уверены, что «Черная книга» обречена и крепче завязывали узел. Последнее предпочтительнее.
Удивительно ли, что с «Черной книгой» произошло то, что произошло? Понятно, почему на процессе 1952 года «Черная книга» упоминалась стократно. Понятно, почему Чепцов пытался запутать Эренбурга в дело. Что бы Сталин ни потребовал — на все готовился ответ. И не последняя скрипка здесь Суслов.
И логично предположить, что несчастный Илья Григорьевич понимал, и не на интуитивном уровне, что вокруг «Черной книги» затевается неладное, смертельное, погибельное. Как тут без идеолога Суслова? Ведь именно он перекрыл дорогу роману Василия Гроссмана, заявив, что книга не появится в печати еще лет двести! Эренбург не заблуждался насчет своих врагов и чувствовал, что будущее вновь повисло на волоске, как при возвращении из Испании. Утрата Михоэлса показала, что Сталину ничего не стоит отдать приказ о ликвидации любого человека, даже такого масштаба, как Михоэлс. У нас подробно и часто пишут, что ходили слухи по поводу событий в Минске самого разного содержания — вплоть до припутывания бандеровцев к тому, что случилось с великим актером и его незадачливым спутником. Слухи, конечно, распускало МГБ, но никто не сомневался в том, что убил Михоэлса Сталин. Ни один человек из тех, кого я знал, не сомневался.
Быть может, именно в похожие дни и минуты рождались у Эренбурга стихи о прожитой жизни, которую он и вряд ли в сердцах назвал «собачьей».
Против «Черной книги» дознаватели и судьи выдвигали несколько серьезных обвинений, которые им, безусловно, подсказали идеологи из ЦК ВКП(б). Главным было якобы стремление авторов и составителей убедить общественность, в том числе и мировую, что евреи пострадали от немецкого нашествия больше, чем остальные народы Советского Союза. Официальная точка зрения сводилась к тому, что все люди страдали одинаково и нечего тут выпячивать несчастья одних за счет других. Такая позиция влекла за собой отрицание геноцида евреев на оккупированной территории и непризнание Холокоста. По поводу отдельных актов истребления делались иногда специальные заявления. Вторым важным обвинением являлось существующее будто бы желание преувеличить военные заслуги евреев. Последнее в совершенно искаженной форме можно встретить в современной националистической печати. Известное стихотворение Бориса Слуцкого «Про евреев» толкуется как горькое признание трусливых и мошеннических качеств характера соплеменников. Ответ клеветникам расценивается националистами как присоединение к их мнению и подтверждение бредней, унижающих достоинство целого народа. Такой иезуитский прием используется антисемитами сплошь и рядом. Слуцкий пишет:
Евреи — люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
Вот видите, восклицают литературные критики определенного толка, даже такой поэт, как Слуцкий, признает с грустью, что поведение евреев во время войны нельзя не осудить.
Между тем положение воюющих евреев с первых дней нашествия стало отчаянным. Их изымали из толпы военнопленных первыми и без проволочек отправляли в расход. Слух об отношении немцев к военнопленным евреям мгновенно достиг и тыловых районов. Я его слышал в августе 1941 года в Уфе. В армии беспроволочный телеграф работал безотказно. Евреев мало кто пытался укрыть. Их выталкивали из толпы, боясь, что немцы, прочесывающие человеческую массу, захватят и рядом стоящих. Это правда, и от этой правды никуда не уйти ни бывшим лейтенантам, взявшимся за перо, ни современным леволиберальным историкам, ни коммунистическим агитаторам, ни националистам умеренных взглядов.
Я долго считал, что случай с отцом на фронте все-таки единичен, уникален. Но я ошибался. В середине 60-х я работал литсотрудником в «Медицинской газете» и слыл там важной и подающей надежды персоной, чуть ли не писателем, хотя ни строчки до той поры не опубликовал. Моя бывшая жена Юнна Мориц приобрела некоторую известность, и тень от ее пока еще не всесоюзной славы задевала и меня. По вечерам я оставался в кабинете на втором этаже Бактериологического института на улице Чернышевского и в совершенно гнусных и вонючих испарениях — в подвале там варили среды, и воздух к концу дня был ими пропитан донельзя — дописывал повесть, которую через четыре года Александр Твардовский напечатал в «Новом мире». Запахи постоянно напоминали о Женином крольчатнике. Одна из сотрудниц — милая женщина Наталья Николаевна Симонова, которая меня ценила за безотказность: я никогда не отказывался править самые ужасные медицинские заметки, — попросила прочесть очерк ее знакомого, приехавшего из Харькова, и посоветовать, в какой толстый журнал обратиться.
Автор оказался маленьким, щупленьким пожилым человечком, в очках, лысоватым, с крупным вислым носом. По внешности — еврей, чей облик создан художником, не очень-то долюбливающим представителей этого народа. Утрированные черты неприятно поражали с первого взгляда. Вызывающая некрасивость компенсировалась поразительно ясными прозрачными голубовато-серыми глазами. В очерке довольно грамотным языком описывалось отступление штаба какой-то вдребезги разбитой немцами части. Ветеран служил там начфином. Однажды ночью его разбудил однополчанин и сказал:
— Я тебе советую отстать от нас. Мы без тебя дорогу скорее отыщем.
Я уже где-то слышал подобные слова, и ситуация была знакома. И вдруг вспомнилась давняя исповедь отца за год до смерти.
Он выходил из окружения в районе Житомира. Шли ночью по знакомым местам. Днем спали, укрываясь в балках или густом кустарнике. Видели, как немцы перли вперед и вперед, видели, как по шоссе два-три автоматчика гнали тысячи ободранных и обезоруженных бойцов. Глубоким вечером, когда группка собиралась тронуться в путь, к отцу обратился его приятель Ч. и шепотом — запинаясь — произнес:
— Я тебе советую, Маркуша, отстать от нас. Мы без тебя дорогу скорее отыщем.
Отец сперва не понял.
— Как?! Почему без меня? Что за чепуху плетешь?
Ч. отвел глаза и произнес, еще больше запинаясь:
— Я вчера слышал ихний треп: если напоремся на немцев, то пропадем из-за Гальперина. Скажут: еврея спасаете. Так что пора от него избавляться. Иначе — крышка.
— Кто такие поганые речи ведет? — спросил отец. — Я его сейчас пристрелю. Я никого не испугаюсь — ни особистов, ни немцев.
— Не ерепенься, Маркуша. За тобой наблюдают, и ты на мушке. Хочешь, я с тобой? Глупости только не делай! Убьют!
Ужасный век! Ужасные сердца! Отец, ни слова более не отвечая, повернулся и открыто, не таясь, отправился собственным маршрутом. Мрак поглотил его. Никто его не остановил, не окликнул.
— А Ч. куда делся? — спросил я отца. — Что с Ч. — он твой друг и сейчас?
— Догнал. Вместе и ускользнули.
Значит, не такой ужасный век и не все сердца ужасны?!
Начфин — в противоположность отцу — не мог просто так сняться и исчезнуть. На нем висела полковая касса. Ее он тащил с бойцом на тележке, и он решил следовать за бывшими товарищами, но держаться в отдалении. Так и двигались с бесполезным грузом. Время от времени начфина менял оставшийся верным запечатанным мешкам, ему и Сталину пожилой боец, родом из-под Полтавы.
На третью ночь начфин все же отважился приблизиться к костру — голод вынудил. Поесть дали, налили кипяток в консервную банку. Под утро разбудил подосланный доброжелатель:
— Ты все-таки уходи от нас. Так постановили. Не испытывай судьбу. А деньги — брось. Они теперь никому не нужны. Разве не видишь, что делается вокруг?
Начфин ничего вокруг, кроме леса и подлецов, не видел, тележку с кассой, убоявшись расстрела, не оставил, а совету последовал и вскоре, к счастью, наткнулся на оперативный отряд НКВД, который собирал выползающих из окружения и потерявших свои соединения. Позже на этот же отряд НКВД наткнулись и бойцы, прогнавшие начфина.