Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга — страница 147 из 170

Да, жестокость, какой бы она ни была и откуда бы она ни проистекала, какой бы праведной краской она ни покрывала себя, всегда остается жесткостью и ничего хорошего принести не в состоянии. Жестокость есть жестокость и непременное условие каннибализма. Она олицетворяет нравственное бессилие. Вот к чему иногда приводит вспышка искренней любви.

Читая листочки Хемингуэя из папки «Бухучет», я начинал это только осознавать, страшась собственных мыслей и постоянно подвергая их критическому разбору. Чтобы уцепиться хоть за какой-нибудь мало-мальски поддерживающий происшедшее в Испании факт, я однажды рассказал Жене эпизод, в котором принимали участие наши танкисты и марокканцы. Женя не поверила Каперангу. А я еще крепче поверил, прочитав листочки из папки. Роман Хемингуэя Женя воспринимала как художественное произведение, для меня прочитанное стало духовным компасом. Прозрение было болезненным, но спасительным. Все громче и чаще внутри, в душе, звучала пушкинская строка: «Ужасный век, ужасные сердца!». Этот чисто пушкинский, стилистически отнесенный к иной, нерусской, культуре всплеск определил отношение к жизни — к Испании, Великой Отечественной войне, пережитому позднее. Прошлое продолжает жить во мне, каждый раз возвращая назад — к передуманному. Вот досадный пример. Сравнивая «Гернику» с «Осенним каннибализмом», у меня внезапно и с горечью сжалось сердце от мысли, что война с фашистской Германией не дала нам ни того, ни другого: ни «Герники», ни «Осеннего каннибализма», хотя страдания России были длительнее, ужаснее и в психологическом отношении объемнее, чем те, которые послужили основой для произведений Пикассо и Сальвадора Дали. Этот поразительный факт терзал меня все время, которое я потратил на работу над книгой.

Тоска и уныние охватывают, когда пытаюсь найти ответ.

Пуля в затылок

Право воевать за Россию моему отцу надо было заслужить, как, впрочем, и многим другим, в том числе и Эренбургу.

Вот доказательство тоже из души, из сердца, используя слова Ивана Бунина — из семейного архива воспоминаний.

В 1942 году на Северном Донце политком предложил отцу вступить в ряды ВКП(б). В недавнем прошлом сидельцу следственного изолятора в городе Сталине оказывали великую честь умереть коммунистом, одним махом перечеркнув то, что случилось на рассвете 3 января 1938 года, когда комната, в которой я спал, благоухала апельсинами, полученными в ОРСе за отличную работу. Каждый апельсин был завернут в непрозрачную папиросную бумагу с синим круглым штампом. Апельсины до войны из Абхазии везли аккуратно, не навалом, в гладких, пахнущих деревом, хорошо обструганных ящиках.

Отец обрадовался, чуть ли не заплясал от счастья. Останется живым после войны, возвратится в Кадиевку и продолжит старую песню: вышел в степь донецкую парень молодой… Он почему-то полюбил Кадиевку — маленький, паршивенький горняцкий поселок, переименованный в город Серго: в честь наркома тяжпрома Орджоникидзе. Кадиевка принесла ему столько горя! Но чувству не прикажешь!

Политком посоветовался, как полагается в подобных случаях, с особистом, у которого отец, как полагается тоже в подобных случаях, был на карандаше, то есть под колпаком и соответствующим присмотром.

— Хороший еврей, — ответил особист политкому, — пусть воюет.

Особист не придавал значения тому, что политком сам обладал национальным недостатком. Большевики в собственной среде народ откровенный.

Через месяц-другой без прохождения кандидатского стажа после какой-то кровавой операции приняли чохом с десяток оставшихся в живых. И отправились в политкомовский блиндаж обмывать. И красноармейцы, и командиры. Обмыли прием, даже слишком. Политком, выждав и прощаясь с отцом последним, притянув за руку к себе поближе, прошептал раздельно:

— Ты, лейтенант, веди себя теперь осторожнее, с оглядкой. Много болтаешь о будущей счастливой жизни. Стихи Сергея Есенина красноармейцам декламируешь, то да се… Это лишнее. Скромнее держись, скромнее! А заработать пулю в затылок — раз харкнуть! Не все тебя любят. Ты — всех, ты мировой парень, а тебя — не все. И молчок! Не забывай, кто ты! Право защищать Россию ты получил — ну и радуйся!

Сколько таких неосторожных погибло? Кто подсчитает?

Знал ли Эренбург о подобных настроениях? Бесспорно, знал! Но с известным ни он, ни мой отец ничего не могли поделать и ничего не могли сказать. На то и пуля — в затылок!

Нечто подобное Эренбург переживал сам.

Завоеванное право

Еврейский вопрос внутри РККА в форме антисемитизма вспыхнул дымящимся копотью пламенем сразу же — в первые месяцы войны. И здесь Эренбург выступил открыто и смело.

24 августа 1941 года, за месяц до падения Киева и расстрела в Бабьем Яру, когда геноцид немцам еще удавалось скрывать от Америки и еле дышащей мировой общественности, резко сократившейся в размерах, когда уничтожение евреев, как одну из главных целей нацистов во Второй мировой войне, прятали в коричневых кулисах и евреи — во всяком случае в Советском Союзе — в большинстве не понимали со смертельной ясностью, что их ждет на оккупированной территории в скором будущем, Эренбург выступил на первом еврейском радиомитинге, и газета «Правда» опубликовала это обращение без купюр. Для Эренбурга намерения нацистов не были загадкой. Он прямо заявил, что гитлеровцы напомнили ему имя матери — Ханна. Всего через десяток лет — ничтожный исторический срок! — абакумовско-рюминская свора, прокатывая неоднократно эти слова в своих дознавательных норах и пытаясь придать им националистический оттенок, опять подготовилась напомнить Эренбургу, что имя его матери — Ханна.

— Евреи, в нас прицелились звери! — мужественно и не таясь обращается к соплеменникам Эренбург. — Наше место в первых рядах. Мы не простим равнодушным. Мы проклянем тех, кто умывает руки.

Тогда Эренбург утвердил окончательно собственное кредо:

— Я — русский писатель, и я — еврей. Я говорю это с гордостью. Нас сильнее всего ненавидит Гитлер!..

Два уточнения. Гитлер больше всего ненавидел людей еврейского происхождения, которые считали себя русскими и которые хотели защищать Россию именно как свою мать-Родину. Слова Эренбурга сегодня невыносимы для очень многих русских нацистов и националистов: фамилии их очень хорошо известны. Но пока, слава богу, не наступило время, когда они могли бы решать, кому считать Россию родиной.

— Сейчас я, как все русские, защищаю мою родину, — говорил Эренбург, навсегда совмещая себя и свое происхождение с Россией, русским народом и русским языком.

Но он говорил это не потому, что некуда ему было деваться. Прошлое подтверждало искренность. 18 августа 1926 года с борта парохода в Тирренском море Эренбург писал Николаю Тихонову: «Да, пусть я плыву на Запад, пусть я не могу жить без Парижа, пусть я в лад времени коверкаю язык, пусть моя кровь иного нагрева (или крепости), но я русский»[4]. До войны Эренбург мог прекрасно «деваться» куда угодно. Примеров тому легион. Однако подобное право — сражаться за Россию — надо было все-таки завоевать. Похожие речи и чувства не могли не вызвать душевного отклика у нормальных, не зараженных антисемитизмом людей. Но были и другие.

Водка и клика или что-то иное

Есть, быть может, не очень внятные указания на отношение, например, Михаила Шолохова к евреям в начале войны и на ответную реакцию Эренбурга. В первые месяцы ему, несомненно, приходилось отбивать наскоки на внутреннем фронте. Краткие, а позднее и более обширные записи свидетельствуют о сложности возникшей ситуации и о неприкрытом стремлении небольшой группки во главе со знаковыми фигурами возвратиться к никогда окончательно не угасавшим национал-большевистским настроениям.

Супруга автора знаменитой книги «Хранить вечно!» Льва Копелева, литературовед и переводчик Раиса Орлова цитирует в воспоминаниях следующие слова Эренбурга: «Он (Шолохов) был тогда не с нами (то есть во время войны), потому что казаки не с нами. А для него эта связь — кровная. И человечески, и творчески. Тогда начались водка, антисемитизм, позорная клика мелких людишек вокруг него».

Водка и клика или что-то иное? Слухи об авторстве «Тихого Дона» бродили и до войны. В Ростове, кажется, даже состоялся официальный разбор дела. Но к 1941 году вроде бы все улеглось. Технических средств исследования тогда не применяли, и противники Шолохова угомонились. Однако душенька-то по-прежнему волновалась. Злость кипела и требовала выхода. Выход всегда один — в ненависти к невинным и ни к чему не причастным. Данная ситуация аксиоматична.

Вспыхивали и ничем не завуалированные столкновения, когда Эренбург называл Шолохова погромщиком. Сохранилось письмо Василия Гроссмана, в котором он рассказывает о героизме евреев, проявленном на Юго-Западном фронте, и просит пристыдить Шолохова за его выходки. «Просьба» верно отражает уязвимое положение евреев, когда на одном конце прямой им угрожал геноцид, а на другом — презрение, злоба и даже пуля в затылок от любезных соотечественников, которых, к счастью, оказалось не очень много.

Позиция Шолохова по отношению к евреям сейчас выявлена окончательно. Однако его оценка таких казаков, как майор Иван Кононов, который во главе своей части перешел в безобидной ситуации на сторону немцев, никогда и нигде не обсуждалась. Шолохову подобные факты не могли не быть известны. Он не имел права оставить столь прискорбный эпизод без внимания.

Первый, но не последний

Между тем в соответствии с приказом командующего тыловым районом группы армий «Центр» генерала Шенкендорфа от 28 октября 1941 года был сформирован первый казачий эскадрон под командованием майора-перебежчика. К сентябрю 1942 года под началом Кононова уже находились 102-й (с октября 600-й) казачий дивизион (1, 2, 3-й конные эскадроны, 4, 5, 6-я пластунские роты, пулеметная рота, минометная и артиллерийская батареи). Общая численность дивизиона составляла 1799 человек, в том числе 77 офицеров.