Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга — страница 158 из 170

Кольцов уже лежал в такой безымянной могиле с пулей под черепом, вылетевшей из «вальтера». Расстрельщики из НКВД пользовались обычно пистолетами этой немецкой системы. «Вальтеры» применялись в Катыни. Это одно и то же время. Вдобавок, пули немецкие. Если бы гестапо могло предположить, как проявит себя Эренбург во время надвигающейся войны с Россией, если сохранит жизнь, то ни за что не выпустило бы из Парижа. И хваленое гестапо иногда допускало просчеты!

В глубину слова

В небезукоризненном, что касается Эренбурга, тексте есть, между тем, верные мизансцены, стоп-кадры и стоп-выражения. Вот встреча на Каменном мосту: «Он прогуливал собачку. Мы разговорились. Я была поражена переменой, происшедшей с Эренбургом, — ни тени иронии, исчезла вся жовиальность».

Я споткнулся на последнем слове. То ли подразумевала Надежда Яковлевна? Разве Эренбург относился к весельчакам и жизнерадостным парижанам?! С улыбкой как-то не вяжется ни образ, ни облик Эренбурга. Быть может, речь идет о горьком смехе или смехе сквозь слезы? Что же все-таки хотела сказать Надежда Яковлевна? Сомнения усилились, когда я вспомнил замечательный фрагмент из мемуаров Эренбурга, целиком посвященный Бабелю.

Очки

«Он был невысокого роста, коренастый. В одном из рассказов „Конармии“, говоря о галицийских евреях, он противопоставляет им одесситов, „жовиальных, пузатых, пузырящихся, как дешевое вино“ — грузчиков, биндюжников, балагул, налетчиков вроде знаменитого Мишки Япончика — прототипа Бени Крика. (Эпитет „жовиальный“, — продолжает далее Эренбург, — галлицизм, по-русски говорят: веселый, жизнерадостный.) Исаак Эммануилович, несмотря на очки, напоминал скорее жовиального одессита, хлебнувшего в жизни горя, чем сельского учителя. Очки не могли скрыть его необычайно выразительных глаз — то лукавых, то печальных».

Эренбург — человек совершенно иного типа. В нем отсутствовало все одесское. В нем присутствовало только парижское и московское, но не смесь французского с нижегородским. Он являл собой тип москвича, русского интеллигента, долго жившего в Париже. По-французски jovial — любящий веселье, веселый, жизнерадостный. Jovialite — веселость нрава. Приведенные определения, если верить словарю и различным классическим текстам, не употребляются в переносном значении и не обладают вторым планом. На русской почве галлицизм превратился в словцо с привкусом, оттенком, ужимкой, что ли. Но ни оттенок, ни ужимка не имеют отношения к личности Эренбурга, который не принадлежал ни к весельчакам, ни к породе жизнерадостных людей, скорее наоборот. Он являл собой скептика, разочарованного романтика, всегда поэта, застывшего в ужасе перед событиями, которые ему приходилось наблюдать и в которых приходилось участвовать. Мне кажется, я ощущаю, что намеревалась выразить Надежда Яковлевна, но не думаю, что она права.

И чтобы подвести черту под сюжетом с прилагательным «жовиальный», вернусь к очкам «жовиального одессита» Бабеля. Очки — не обыкновенная деталь, запечатленная Эренбургом. И суть здесь не просто в том, что они, очки, не могли скрыть то лукавого, то печального взгляда. Очки в стихотворении Эренбурга — нечто большее, некий символ художественного гения. За десять лет до смерти он вспоминал о погибшем друге в пронзительных и, к сожалению, полузабытых строках, совершенно не тая обиды за данные на следствии показания, о которых если не знал дословно и точно, то точно и дословно догадывался:

Средь ружей, ругани и плеска сабель,

Под облаками вспоротых перин,

Записывал в тетрадку юный Бабель

Агонии и страсти строгий чин.

Точнее о буденновской конармии и «Конармии» Бабеля не скажешь. Умение опоэтизировать прозу, превратить прозу в поэзию, не отрывая ее, прозу, от жизни, характерно для Эренбурга. Поэзия не вторгалась в прозу, газетное сообщение или дневниковую запись. Поэзия вбирала их, пропитывала все поры и возрождала на другой — художественной — основе. Проза жизни становилась строительным материалом, интонацией, атмосферой: плеск сабель, строгий чин агонии и страсти. И облака вспоротых перин. Воздушность этих облаков, их медленное круговращение и оседание. Их пыльный запах.

И от сверла настойчивого глаза

Не скрылось то, что видеть не дано:

Ссыхались корни векового вяза,

Взрывалось изумленное зерно.

Поэзия невозможна без философии. Поэзия в каком-то смысле и есть философия, интонационное, гармоничное осмысление человеческого настроения, человеческих впечатлений.

Его ругали — это был очкастый,

Он вместо девки на ночь брал тетрадь,

И петь не пел, а размышлял и часто

Не знал, что значит вовремя смолчать.

Кто скажет, сколько пятниц на неделе?

Все чешутся, средь зуда ток тоски.

Убрали Бабеля, чтоб не глядели

Разбитые, но страшные очки.

Эренбурговский портрет Бабеля, «жовиального одессита», хлебнувшего в жизни горя, нельзя не принять за образец классической поэзии, нельзя не плениться не только внешней точностью, но и острой трагичностью, с какой изображается содержательная сторона нетривиальной и отнюдь не жовиальной натуры.

Камуфляжный прием

Нередко интерес к Эренбургу и его авторитет пытаются использовать не с политической целью, прибегая, между тем, к лукавству и даже прямой неправде. Переводчик и интерпретатор Луи Фердинанда Селина русский критик и литературовед Вячеслав Кондратович, который одновременно является одним из руководителей Российского отделения общества друзей Селина, вот как говорит в одном из интервью о встрече с замечательным французским писателем: «О Селине я впервые прочитал у Эренбурга в его книге „Люди, годы, жизнь“, сейчас в России полузабытой, но в свое время пользовавшейся огромной популярностью. Тогда мне было лет 13–14, то есть уже более четверти века назад. Все мы жили тогда в условиях колоссального информационного голода. А у Эренбурга о Селине было написано что-то вроде: что он восхищается (!) Селином как писателем, но никогда не разделял его мировоззрения…»

Еще бы — разделять! Мировоззрение коллаборациониста и юдофоба! Мировоззрение человека, который пытался сталинский «коммунистический» режим выдать за систему, особенности которой отвечают еврейскому правосознанию. Требовать от Эренбурга, чтобы он присоединялся к мнениям Селина, — это слишком.

«Надо сказать, что Эренбург называл очень многих деятелей французской культуры, в том числе и тех, кто к тому моменту мне был не известен, — продолжает Вячеслав Кондратович, — но имя Селина стояло как-то особняком. Ничего не разъяснялось: какое мировоззрение, почему не разделял? Вот эта загадочность как-то особо интриговала».

Оговорюсь сразу: я лично весьма доволен, что Вячеслав Кондратович и его напарница Маруся Климова вновь открыли русскому читателю Селина и дали возможность оценить его стиль, язык, художественные приемы, мировоззрение и в целом жизнь. Но Вячеслав Кондратович прибегает к малодостойному камуфляжному приему. Уж если знаток Франции и французского языка Эренбург восхищен Селином, то остальное можно оставить без внимания. Подобная расчетливая наивность непростительна. Более того, она искажает сам принцип отношения к писателю, особенно в сложных и до сих пор подцензурных условиях существования нашей литературы, а переводы Вячеслава Кондратовича и Маруси Климовой все-таки стали фактом нашей культуры, и это очень отрадно.

Беккет

Сколько грязи вылила советская критика на участника французского Сопротивления Сэмюэла Беккета и его пьесу «В ожидании Годо»! Но когда она сделалась доступна русскому читателю, выяснилось, что факты биографии драматурга и лауреата Нобелевской премии вполне — извините за не очень подходящее словцо — коррелируются с пьесой, которую на страницах отечественных газет и журналов подвергали дикарским оскорблениям.

«Против евреев и калмыков»

Перевод книг Селина, несмотря ни на что, есть сугубо положительный акт. Однако Эренбурга зачем сюда приплетать?! Эренбург упоминает о Селине всего два раза и ничего не пишет о восхищении художественными достоинствами его прозы. О мировоззрении Селина он отзывается пренебрежительно и совершенно не упоминает о том, что не разделяет мировоззрения нераскаявшегося коллаборациониста. В 32-й главе четвертой книги мемуаров фамилия Селина вовсе не стоит особняком. Наоборот, она тесно соприкасается с фамилией Гитлера, который ему так нравился до европейской катастрофы, когда Селин почувствовал на собственной шкуре, куда завели Францию «боши».

«Писатель Селин предлагал, — подчеркивает Эренбург, — объединиться с Гитлером в священной войне „против евреев и калмыков“ („калмыками“ он, видимо, называл русских)». И ничего больше! О «калмыках» следует поговорить особо. Не исключено, что Селин намекал на происхождение Ленина. Эренбург взял слова Селина в кавычки. Между тем Селин имел в виду унизить именно русских. И как расист — так он себя рекомендует; возможно, немного иронически, — и как человек, побывавший в СССР, он прекрасно знал разницу между русскими и калмыками. Надо попутно для ясности заметить, что Селин обладал редким для писателя качеством — самоиронией. Но это так — к слову. Я прерву текст о Селине, чтобы продлить удовольствие от косвенного общения с этим превосходным, наблюдательным, умным, хотя и очень злым писателем и, бесспорно, несправедливым человеком, еще раз подтвердившим ошибочность гуманной пушкинской формулы, что гений и злодейство несовместимы.

Семейство ангелов

Половина века миновала, а все помянутое по-прежнему живо, болезненно, незаживающе. Есть в «Черной книге» очерк Изабеллы Наумовны Минкиной-Егорычевой «Священник Глаголев». Фамилия прежде в Киеве, а теперь и во всем мире весьма почитаемая. Отец священника, о котором здесь идет речь, Александр Александрович Глаголев, до революции преподавал в Киевской духовной академии, помещавшейся вместе с общежитием для студентов в цоколе Андреевского собора, на самой высокой точке изумрудных приднепровских холмов. Отсюда, с балюстрады, открывался вид на неохватные заречны