Использование местоимения «вы» еще ни о чем не свидетельствует. Он вовсе не имел в виду всех евреев. «Вы» не более чем вежливая форма обращения. Русский язык — не французский. Во французском «tu» на что-то намекает. Но мы-то не французы! У нас язык прямой, разящий, как меч святого Александра Невского, и мы не нуждаемся во французских грамматических штучках.
Напомню, что события разворачивались на историко-филологическом факультете. И споры о преимуществах русского языка там были обыкновенным явлением. Ломоносовскую цитату растаскивали по буквам.
Пару-тройку демагогов он перетянет на свою сторону. Плюс куратор Атропянский — и мне каюк. Все эти мелкотравчатые увертки частенько потом вспоминались на редко мной посещаемых собраниях в Союзе писателей через много лет, в начальную эпоху перестройки, когда, используя декретируемую бывшим коммунистическим начальством демократию, распоясавшиеся антисемитские круги обвиняли евреев в том, что они сами себе подстраивают различные каверзы, таким способом стремясь оклеветать добрых людей и доказать существование агрессивного антисемитизма в нашей стране и прочих мерзостей советской жизни, компрометирующих титульную нацию в глазах мировой общественности. Бумагу фамилиями пачкать не хочется.
Я не поклонник Евгения Евтушенко, несмотря на все его величайшие заслуги перед литературой, не нравится мне его поэзия, поведение, профессиональная и общественная позиция, не нравятся мне его вкусы, коммерческий напор, но иногда он попадает в десятку и говорит — лучше не скажешь, хотя и не языком поэзии: действительно — иную победу нельзя отличить от поражения.
Если сейчас разыскать моего гонителя и выдернуть из толпы мрачных и обездоленных пенсионеров, после долгой и в профессиональном отношении не очень удачной, очевидно, жизни — редактора провинциальной телестудии, как мне передавали, — и спросить, помнит ли он описанное, то вряд ли стоит рассчитывать на положительный ответ, хотя он где-то в 80-х годах выражал сожаление, что травил меня исподволь, но немилосердно. Зачем ему воспоминания такого рода? Да и мне, в сущности, ни к чему. Но без них, без этих неприятных и неприличных воспоминаний, томский сюжет с Эренбургом, по-моему, будет во многих аспектах недопроявленным. Уйдет из него личностное, за годы наболевшее, переболевшее и отпавшее, как струп. Вдобавок если из его памяти стерлось, то из моей нет. Он, вероятно, назвал бы мою память злобной, нехристианской, непрощающей, а она всего лишь тысячелетняя, веками вышколенная, раз навсегда окаменевшая, как инстинкт самосохранения у зверя.
Я люблю Александра Трифоновича Твардовского и его окружение: всем им в жизни обязан — первой повестью, репутацией, дружбой, памятью, но я не согласен с ним, когда он упрекает Эренбурга в «мелочной памятливости». Твардовский пережил не меньше жизненных тягот, чем Эренбург, хотя счет здесь вообще неуместен. Возможно, он пережил больше, возможно, Эренбург больше. Повторяю, счет здесь неуместен. Но если бы память Эренбурга не была такой «мелочной», то мы просто бы не узнали массу весьма важных деталей, которые почти всегда лучше характеризуют эпоху, чем пространные рассуждения общего плана иных мемуаристов. Кстати, сам Александр Трифонович в своих рабочих тетрадях «мелочен» — и слава Богу! — до удивления. Его «мелочность» приобретает исторический характер, не менее исторический, чем у Эренбурга. Чего стоит только описание барвихинских дней, когда он вместе с сыном Якова Михайловича Свердлова — Андреем собирал валежник и жег костры, очищая пространство вокруг правительственного санатория. Очень много интересного он узнал сам, но совсем немного передал нам. Однако те мелочи, которые он все-таки посчитал нужным сообщить, поражают и свидетельствуют о важности и характерности засекреченного властью от народа.
Вот вам отличный пример необходимости такого качества памяти и личности, которые осудил Твардовский — один из первейших людей настоящей русской словесности.
После возвращения в Киев мы с матерью пришли на Бабий Яр. Соседка поведала о случившемся зимой. Мать — человек нерелигиозный, но когда распространился слух, что весной там отслужат панихиду, она решила на ней присутствовать и взять меня. Хрущев, который в тот момент находился в Киеве, воспротивился и отказал на всякий случай в просьбе священнослужителям наотрез. Вероятно, он согласовал свои действия с Москвой.
У нас в Бабьем Яру погибли родственники. Мы чудом спаслись. Я ненавидел войну, нацизм, переживал трагедию Холокоста очень болезненно, ожидал окончания мировой бойни каждый день, радовался покушению на Гитлера, писал для школы скетчи об этом событии и знал на память знаменитые стихи Эренбурга, выученные с переписанного кем-то листка. Я их читал Жене. Ей особенно полюбились заключительные строки:
Мое дитя! Мои румяна!
Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы
Вы окликаете меня.
…………
Задуйте свет. Спустите флаги.
Мы к вам пришли. Не мы — овраги.
Женя выучила стихотворение с голоса. Последние строчки стали нашим паролем. Стихи Эренбурга о Бабьем Яре никто в Томске не читал.
— Даже мой отец их не знает, — говорила Женя. — Только слышал о их существовании.
Когда я подошел к своему месту после стычки с блондином в бордовой рубашке, Женя произнесла заключительные строки:
— Задуйте свет. Спустите флаги. Мы к вам пришли. Не мы — овраги.
Я понял, что она на моей стороне.
— На тебя никто не смотрит. Не волнуйся. То, что произошло, дерзко, противно. Галка и Миля еле сдержались. Просто не хотели скандала. Если произойдет Большая ссора — достанется всем. Миля считает, что тебя могут перевести в другую группу, и ты уже будешь меченый. Мы этого не хотим и тебя в обиду не дадим.
— Не очень приятно, когда ты сам себя не в состоянии защитить, а прибегаешь к женской поддержке.
— Это все глупости. Мы лучше знаем, что может произойти. Мы не хотим скандала. Я уже имею опыт. И Миля о моем опыте знает.
На две последние фразы я не обратил внимания. А скандал все-таки назревал и вылился в совершенно неожиданное событие.
Итак, РАПП, слава Богу, разгоняют. Фадеев с дружбанами несколько отдаляются от «Лёпы» Авербаха и драматурга Киршона, у которых кобура теперь уже не оттопыривала модные пиджаки. Оружие рапповцы перестали носить и отчасти умерили ругательный пыл. С Горьким они поладили при условии отказа от пролетарских крайностей. На организационном съезде Союза писателей не предполагалось выступление «Лёпы», а это кое-что значило. Енох Гершенович Ягода, или Генрих Григорьевич, постепенно становился первым лицом в ОГПУ-НКВД. Киров еще жил. Но в воздухе тянуло грозой. Гром пока не гремел и молнии не сверкали. Ягода у власти — «Лёпа» у власти. Союз он тоже возьмет к ноге, когда устаканится и бури затихнут. В РАППе «Лёпа» мог командовать, в Союзе — сложнее. Там масса будет попутчиков и всякой буржуазной швали, даже иностранцев вроде Эренбурга и Бруно Ясенского позвали — с ними придется политиканствовать. Разные поэты вроде Пастернака плохо управляемы. Словом, дубинку волей-неволей на время надо убрать в чехол. Авторитет старика велик, а он еще не забыл, как «Лёпа» наводил порядок в идеологии и даже замахнулся однажды и на патриарха, бессмертного классика и предполагаемого биографа Сталина. Ягоде пока уговорить Алексея Максимовича совершить подвиг не удавалось. «Лёпа» полагал, что пока он колеблется, то и живет, а как примет отрицательное решение, так и вручит Богу душу. Очень похоже на то.
Эренбург тоже готовился к съезду. Он отозвался на приглашение «Известий», которые редактировал его однокашник Николай Иванович Бухарин, и стал корреспондентом газеты в Париже. Шаг к сдаче — выражение Аркадия Белинкова — сделан. Когда сдается интеллигент — это всегда выглядит прискорбно. Но во имя чего сдача? Какая уж тут в советском печатном органе под руководством опального и полуживого золотого ребенка революции, партии и еще чего-то — независимость?! Эренбург превращается просто в рядового сотрудника редакции. Существовала ли альтернатива? По сему поводу мы уже рассуждали. Сейчас надо отвоевать плацдарм, закрепить первый шаг, то есть сдачу, получить относительную свободу действий и писать, писать, писать.
Газете нужны очерки, идет индустриализация, из Парижа не рассмотреть, как ее проводит Сталин, а из Москвы и подавно. С коллективизацией все ясно. Голод выкосил Украину. Но сельское хозяйство от Эренбурга далеко. Ест он мало. Круассан и кофе, сосиски с горошком, яблоко. Ест как ребенок. И ничего не понимает в выращивании злаков. Чужое оставим другим. Но глаза на последствия голода не закроешь. А у кого они открыты? У Бунина, у Цветаевой, у Набокова?
Гладков, Катаев, Леонов, польский коммунист Бруно Ясенский, десятки журналистов из центральных органов рыщут по Сибири в поисках материалов. Многие уже возвратились и строчат как кто может, сквозь пальцы пронаблюдав безобразия, творящиеся на просторах родины чудесной. Результаты налицо: «Время, вперед!», «Гидроцентраль», «Человек меняет кожу», «Соть» и прочая условно-лживая литература.
Наряду с непонятными судилищами, хамской борьбой с оппозицией и всякими подобными достижениями сталинского руководства Алексей Максимович Горький, не утративший былой репутации на Западе, будто бы нащупал общий язык с кремлевскими вурдалаками. Они у него гостят в особняке Рябушинского, обследуют кухню, балуются, нажимая на кнопки подъемника, и мечтают, переглядываясь, завести себе подобные удобства, одновременно давая сюжеты, возвратившись в столовую, крупным мастерам пера и малярной кисти.
Победителей всегда воспевают барды, а заодно и их деяния. Расхлебывает — народ. Интеллигенты сдаются и мечутся, кое-кто пытается выполнять свой долг и как-то удержаться и на плаву, и в литературе, не в сиюминутном литературном процессе, а в будущей — многовековой. Среди них — Эренбург.