Упомянутые происшествия неоднократно и подробно описаны в исторической литературе. Но мало кто хранит в душе финал карьеры и жизни обманутого и преданного Клебера. Наполеоновская легенда безжалостно покрывает травой забвения все, что выявляет подлинную суть маленького корсиканца, который в египетской истории с Клебером проявил худшие черты островного племени.
Ночами я думал, отчего Женя встрепенулась? Чего испугалась? Зачем привязала себя к нелепой авантюре с зеком? Решил однажды спросить прямо — и пусть ответит без обиняков.
— Ты не поймешь, — попыталась увильнуть она.
— Почему? Ницше понимаю, а тебя не пойму. Оскара Уайльда понимаю, а тебя не пойму.
— Не поймешь, и все! И не щеголяй каталогом! Ницше! Подумаешь…
Она пыталась во что бы то ни стало ускользнуть.
— Утром я блинчики напекла и пирожки у матери украла вчерашние — с мясом! После лекции пойдем отдадим.
Кто живал в Томске после войны, тот знает, что такое блинчики и пирожки с мясом, хоть и вчерашние.
— Тебе туда путь закрыт, — сказал я, сглатывая слюнки.
— Не ты ли его закроешь? Смешно! Без меня пропадешь и глупостей наделаешь. Вдвоем сподручнее. Один вдоль забора наблюдает, а второй действует. Понял?
— Книжек начиталась. Нет, я тебя с собой не возьму.
— Ерунда! Тропинку, если захочу, сама протопчу.
Мы ссорились за право владения зеком, будто он посулил каждому клад. А ставкой здесь был не клад. Сами рассудите, что здесь являлось ставкой.
— Ладно! Не станем ругаться. Однако в случае чего беру грехи на себя. Согласна? Ты ни при чем. Дай честное слово.
— Не дам. Никаких честных слов. Мы — на равных.
И тут я внезапно и совершенно безотчетно поцеловал Женю в шею. К этому шло. Ткнулся неумело, губы разъехались. Она покраснела и отвернулась. Я никогда никого до нее не целовал. Однажды в девятом классе меня поцеловала в губы на лестнице дочь режиссера театра имени Ивана Франко и парижской красавицы Кира Френкель. Имя ее матери я забыл. Вырезка из французской газеты подтверждала, что она получила на конкурсе приз за внешность. Кира в десятом классе покончила жизнь самоубийством. В предсмертной записке попросила положить в гроб томик Кондратия Рылеева. Никто не понимал причину дикого поступка. Загадочная любовь к казненному декабристу посеяла еще большее смятение в умах. Следователь и родители делали экскурс в мировую историю, но обнаружить причину и источник отчаяния Киры не удалось. Более никаких отношений с девочками я не имел, посвящая все свободное время занятиям физкультурой и чтению книг. Женю поцеловал, повинуясь необъяснимому порыву, и сразу от испуга извинился:
— Не обижайся!
— Я не обижаюсь. Ты просто хотел выразить благодарность за поддержку. Хочешь, и я тебя поцелую?
Я кивнул. Она поцеловала в лоб.
— Я никогда никого не целовала, даже папу, — но Женя по обыкновению не заплакала — лишь втянула воздух ноздрями и всхлипнула так громко, что Бабушкин, который спешил по коридору в аудиторию, удивленно оглянулся.
— Вытри глаза и пойдем, а то Бабушкин съест.
— Ничего, — опять всхлипнула Женя, — пусть съест. Первую пару пропустим. Я должна успокоиться.
Сверток с блинчиками и пирожками Женя спрятала под нашими портфелями на подоконнике. Поцелуй крепко сближает одинокие души. Испуг улетучился, исчезли мнимые противоречия. Я испытывал мгновения счастья. Про себя решил: не дай Бог что случится, Женю отошью. Необъяснимым и до сих пор по-настоящему непознанным оставалось другое: зачем все это нам понадобилось — ей и мне? Вероятнее прочего, что я, не совершенно безотчетно, избрал такую странную форму протеста против всего окружающего. Я встал на путь опасной и жестокой мести. Я мстил за арест отца, за то, что происходило со мной в эвакуации, за драки в послеоккупационных дворах, мстил за унижения, которые терпел с детства, за испытанный в школе страх перед более сильными и многочисленными противниками, за оскорбления, которым подвергался из-за картавости, сразу выдававшей еврейское происхождение. Быть евреем на Украине вообще сложно, а после войны — невероятно трудно. Под немцем быть евреем невозможно. Картавость для многих являлась проклятием.
Я хотел помочь зеку, хотел показать, что он не один. Нечто похожее я уже пережил в 1945 году, когда с закадычными приятелями Беспалым и Шлангом укрывал в монастырской сторожке Вовку Огуренкова, бывшего красноармейца и военнопленного с печальной долей окруженца, попавшего на службу к немцам и затем поступившего в РОА к генералу Власову. Вовку выручить не удалось. Его выследил патруль, и, чтобы не попасть в лапы к смершевцам, он застрелился единственным патроном, сохраненным в стволе румынского автомата. Огуренков превратился в важную часть моей неудачной судьбы. Иной мести враждебному миру я не сумел изобрести.
Картавость в желании мстить играла не последнюю роль. В Томске я уже лет десять как не картавил. Но Logopedia догнала меня здесь, и я вспомнил о былом недостатке, от которого избавиться крайне тяжело. Она — Logopedia, я не ошибся — обрушила на мою голову мадридские развалины, а мне и киевских хватало с избытком. Как это, спросите вы, Logopedia связана с мадридскими развалинами? Не заговаривается ли автор? Приношу извинения за то, что я постоянно ищу оправдание деятельности своего подсознания. Я все время писал и жил в таком культурном пространстве, которое вынуждало объясняться даже с доброжелательно настроенными и образованными людьми.
Эренбурговские альбомы «Испания» постоянно бросались в глаза, когда я сидел в гостях у Жени напротив книжных полок. Война пришла к нам в дом задолго до 41-го года в облике больших фотографических снимков, изображавших поверженный в прах далекий город. Она существовала, как нынче бы выразились, в созданном Сталиным виртуальном мире. Единственной настоящей и ощутимой реальностью оказалась фамилия советского корреспондента в Испании Ильи Эренбурга. Она нравилась необычностью, я выучил ее сразу, запомнил накрепко и навсегда, часто и громко прокатывая про себя два картавых «эр». Первые мои воспоминания о произнесенных словах были испорчены горьким пониманием, что я не умею произносить букву — очень важную и часто встречающуюся. Я заметил, что родные обращают внимание на недостаток. С течением времени я почувствовал, что его считают постыдным и мечтают меня научить правильному произношению. Проблема картавости встала во весь гигантский рост в эвакуации, когда Франсиско Франко давно покончил с республикой, а Эренбурга война превратила в золотое перо «Красной звезды», и его фамилия чуть ли не каждый день появлялась в разных газетах. Едва я попал в семипалатинский двор по улице Сталина, 123, меня принялись нещадно колошматить тамошние мальчишки, называя не иначе, как жидюга, и принуждая бесчисленное количество раз повторять слова «кукуруза» и «воробей». Фамилию Эренбурга они не знали и ограничивались лишь доступным. Загонят в угол за мусорным ящиком после школы и начинают издеваться. Воробей да кукуруза! Повтори да повтори! Дрался я до крови, но что поделаешь, если произносящих правильно букву «эр» было намного больше.
Добрейшая женщина — актриса и переводчица Орыся Стешенко, дочка министра Центральной Рады, проклинаемой большевиками, Ивана Стешенко, расстрелянного ими же в 1918 году, и внучка основателя украинского театра Михаила Старицкого, дала весьма продуктивный совет:
— Вместо того чтобы драться, возьми зеркало, открой рот и попытайся дрожать кончиком языка на выдохе. Не ленись, возможно, и получится. Повторяй слова с буквой «эр». Воробей и кукуруза, кукуруза и воробей. Сто раз повторяй, двести.
Сердобольная тетя Орыся мне сочувствовала еще и потому, что я предпочитал говорить по-украински вне школы. Русский я тоже знал, но родней был украинский. С тетей Орысей мы беседовали только по-украински. Мальчишкам не нравилось, когда я, забывшись, переходил на него. «Не коверкай, сука, язык. Говори, жидюга, по-русски».
Мне было противно повторять слова, которые служили источником постоянных мук, и я выбрал самостоятельно для упражнений знакомые звукосочетания: Эренбург и контрреволюция. В них содержалось то, что нужно. Тетя Орыся долго смеялась, но похвалила.
— Эренбурга я знала в Киеве девушкой. Он не любил революцию. Читал стихи против большевиков и выступал с лекциями. Потом его, по-моему, арестовали белые. Ты произноси эти слова, когда в комнате никого нет. И мать не волнуй!
Через десятки лет я узнал, что буква «эр» в фамилии Ильи Григорьевича привлекла не только меня, но и Марину Цветаеву, а уж она в фонетике кое-что понимала. В стихотворении «Сугробы», посвященном Эренбургу, Марина Ивановна писала:
Над пустотой переулка,
По сталактитам пещер
Как раскатилося гулко
Вашего имени Эр!
И в конце Марина Ивановна — за десять лет до моего рождения — будто прямо обращалась ко мне, проживающему в семипалатинском доме по улице Сталина, 123, чтобы поддержать колоссальные усилия, которые не каждому по плечу:
Так между небом и нёбом,
— Радуйся же, маловер! —
По сновиденным сугробам
Вашего имени Эр!
Картавить я отучился без чьей-либо помощи за месяцы преподанных себе уроков, врезав в память поглубже знакомую по волнующим событиям фамилию, выученную с обложки.
В одно прекрасное утро — действительно для меня прекрасное! — я проснулся, чувствуя, что внутри произошли какие-то изменения.
Я еще не знал — какие? Мать в госпитале, сестренка ушла. Во дворе я встретил слесаря Ахмета и первым поприветствовал его:
— Здр-р-р-раствуйте!
Боже милостивый! Я правильно выговорил букву «эр». Я побежал в госпиталь, чтобы со всеми встречными-поперечными поздороваться. Я здоровался даже с незнакомыми на улице. Я целый день рычал. Я не буду описывать своих переживаний.