Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга — страница 51 из 170

Расчет Эренбурга был прост, хотя до поры и составлял военную тайну. Если роман и в Советском Союзе признан последним словом мировой литературы, если в нем посланец Сталина Карков-Кольцов все-таки выведен с огромной симпатией, несмотря на некоторые гуманитарные разногласия и политические разночтения, если за ним, за этим человеком со странной для русского уха фамилией — Карков, укрепилась репутация храброго, умного и преданного делу борьбы с фашизмом человека, то нельзя ли освободить из тюрьмы или концлагеря заключенного Фридлянда и вернуть ему — пусть не полную свободу и кабинет рядового сотрудника редакции газеты «Правда», а просто жизнь, хотя бы на поселении, учитывая прошлые заслуги? Эренбург воевал на трех фронтах: против немецкого фашизма, привлекая испанскую эпопею, за земное существование Кольцова и за правдивый рассказ об испанской трагедии. При таком повороте ряды антифашистской коалиции на Западе сплотились бы крепче. Не стоит сейчас недооценивать усилий Эренбурга. Приезд, например, Хемингуэя в воюющую против мира страну в столь грозный час произвел бы колоссальное впечатление на американскую общественность и влил бы новые силы в ряды Резистанса. Популярность Хемингуэя во Франции была удивительной. Но как он мог приехать в страну, где была запрещена его главная книга?

Надеялся ли Эренбург по наивности на благоприятный исход при реализации своего проекта? Улыбался ли он в 41-м тому, что так или иначе люди, причастные к происшедшему в Испании, не сгинут без следа в сталинском застенке или улыбка была вызвана иными причинами?

Нет пока ответа.

Сторона индустриализации

Однажды из Томска я получил бандероль с эренбурговским романом и коротенькую записку от Жени. На полях экземпляра «Дня второго» сохранились пометки отца. Женя сообщила, что он подчеркнул те мысли, которые высказывал в давних беседах с Эренбургом. Понятно, что лирическая линия романа Володя Сафонов — Ирина не имела в реальности аналогии, потому что настоящий Сафонов к моменту знакомства с Эренбургом был уже женат на дочери кантора, разнящейся характером с образом девушки, выведенной в произведении. Ирина ничем не напоминала мать Жени.

Соответствовали ли подчеркивания действительности, выяснить не представлялось возможности ни тогда, ни теперь. Главным, однако, являлось то, что отец Жени желал приписать исключительно себе. Его устремления читателя коррелировались с подлинной натурой прообраза. Помимо того, пометы подтверждали наблюдательность и проницательность Эренбурга, сумевшего вычленить и откристаллизовать редко встречающийся тип молодого человека той эпохи, сконцентрировавший в личности и сознании все наиболее болезненные противоречия сталинской индустриализации, особенно безжалостной к беззащитным категориям людей — молодежи, женщинам и старикам. Не менее равнодушно молох индустриализации относился к рабочим и инженерным кадрам, чьими руками она должна была осуществляться. Об этой стороне индустриализации у нас никто не задумывается.

В активной фазе она не оставляла места для представителей той человеческой породы, к которой относился настоящий Сафронов, сперва быстро превращая их в несчастных Сафоновых из «Дня второго», а затем, если они выживали, то и в холуйствующих перед сильными мира сего Сафоновых из «Оттепели». Сам процесс трансформации проходил у Эренбурга за рамками произведений, но его отдельные элементы — интеллектуальная подготовка, психологическая почва, которая подпитывала изменения, окутывавшая динамику событий на всей протяженности атмосфера — проявлялись весьма живописно.

Необычайный случай: диалог прообраза с автором

Володя Сафонов бурно возникает из небытия в пятой главе. Третий абзац настоящий Сафронов рассек на две части, словно скальпелем. Фразу: «Были, однако, и среди вузовцев отщепенцы. Они не умели искренно смеяться. Невольно они чуждались своих товарищей» — отец Жени признает соответствующей действительности. Следующий период он опять дифференцирует, но не соглашается с утверждением: «Они не были ни смелей, ни одаренней других…» и выставляет на полях решительное: «Были и смелей, и одаренней!» Вторая половина периода: «…Но они пытались идти не туда, куда шли все» — исторгает из его уст короткое восклицание: «Да!»

И далее Сафронов возражает против эренбурговской констатации: «Их легко было распознать по беглой усмешке, по глазам, одновременно презрительным и растерянным, по едкости скудных реплик, по немоте, которая их поражала как заболевание», фиксируя рядом собственное мнение: «Пожалуй, можно принять!»

«Таким и был Володя Сафонов», — заключает пассаж Эренбург. Сафронов на полях обидчиво уточнил: «Не совсем таким!»

Профессор Байченко, пишет Эренбург, говорил Сафонову: «Вы типичный изгой». Сафронов раздраженно ответил синеньким бисером: «Я не знал никакого профессора Байченко».

Можно подумать, что Эренбург задался целью создать подробное жизнеописание некого Сафронова!

«Володя заглянул в словарь», — подчеркивает любознательность своего персонажа Эренбург. Сафронов в скобках ядовито поинтересовался: «Отчего Э. не указывает прямо, в какой словарь я заглянул?» И ниже отец Жени дотошно ловит автора «Дня второго» на пустяковой неточности: «Он приводит усеченную цитату из словаря Даля. В частности, он опускает слово „изверженец“. Почему? Даль тогда был не в моде?»

«Изгой, по Далю, исключенный из счета неграмотный попович…» — поясняет Сафронов. И тут же заносит уже серым карандашным бисером: «Только с тем соглашаюсь, что я был исключен из счета. Затем начинается обыкновенная прорисовка и дорисовка образа. Мне это нелюбопытно».

Следующие абзацы Сафронов подробно не рецензирует, оставляя под обрезом листа: «Я упоминал лишь Блеза Паскаля. Паскаля я очень люблю». Рассуждения о Блоке и декадентах на Сафронова не производят никакого впечатления, и он ограничивается высокомерным признанием: «Это не мое!»

Ушки

Прочитав внутренний монолог Володи Сафонова, я удивился необъяснимой небрежности Эренбурга, который приводит реплику своего героя: «От Достоевского остались только переводы на немецкий да каторжный халат». Откуда живущему за железным занавесом томскому интеллектуалу в начале 30-х знать об отношении немецких националистов к Достоевскому? Кроме них, никто в Германии автора «Бесов» не переводил. От кого Володя Сафонов мог услышать о популяризаторе Достоевского Артуре Мёллере ван ден Бруке? От иноземных спецов, приехавших на стройку? Сомнительно! Здесь проглядывают ушки самого автора «Дня второго», пожившего в начале 20-х в Берлине, как раз в то время, когда выходили из печати на немецком языке тома собрания сочинений писателя.

И в дальнейшем эти ушки мелькают то там, то тут, и не раз. Впрочем, не мешая разобраться по существу в личности Володи Сафонова.

Товарищи Сафонова считают его «классовым врагом». Сафронов подчеркнул расхожее обвинение, но не обмолвился ни одним словом на полях. Однако немного ниже он выплеснул мелким синим бисером: «Я не вел никогда дневник. Но я часто говорил о своей отравленности. Да, говорил и повторял: я — изгой!»

«Зато я не повторял истрепанных красивостей эпохи индустриализации о домне и прекрасной Венере. Я никогда не противопоставлял их. Здесь описан не я, а кто-то иной, быть может, похожий», — четко высыпал свой нервный почерк на белой полоске Сафронов, положив строки перпендикулярно печатному тексту.

Заслуги Паскаля

Пятая глава завершается походом Володи Сафонова в кино. На экране — ресторация и богачи, танцующие фокстрот: «Я много говорил с Э. о заграничном кино. Я не любил Запад и их киноленты. Это правда. Запад механистичен. Э. меня поправлял: механистичен, но удобен, комфортен. Я об удобствах никогда не думал».

Не только Сафронов не думал об удобствах. Большинство сибирского народа не имело и, по моему мнению, не желало иметь о них никакого понятия. С ужасом я вспоминаю о дворовых уборных 51-го года в сорокаградусные морозы. О мучениях женщин никто никогда не упоминал. Это считалось мелкотемьем, лишенным какой-либо духовности.

Возле фамилии Паскаля красовалось: «Это мое! Паскаль гений. После его смерти математика и философия потеряли прелесть. Заслуги Паскаля перед наукой лежат в том числе и в области эстетики. Наука эстетична».

Жизнь — не менее, добавлю я, во всяком случае, она должна быть не менее эстетична, если не более. Французы — парижане — к эстетике относятся как-то странно. Мою добрую знакомую в ихней столице поразил такой факт. Хозяева комнаты в старом отеле выдали ей огромный ржавый ключ от туалета. С трудом открыв замок, она очутилась в маленькой комнатке с еле прикрытой трубой, которая вела в выгребную яму. У нас искаженные представления о французских удобствах. Правда, там нет сибирских морозов.

Эстетизация жизни — наш сегодняшний день. Путь к ней лежит через науку. Эстетизируя науку, мы помогаем эстетизировать жизнь. В этом смысле заслуги любимого Сафроновым Блеза Паскаля безмерны.

Проникновение в душу

Шестая глава посвящена детству Володи Сафонова. Рядом с номером главы я прочел: «Не мое! Ко мне имеет мало касательства». Эпизод с созданием литературного кружка откомментирован кратко: «Доклады были для меня отдушиной. Над есенинским я сидел долго. Доклад о „Конармии“ Э. включил, очевидно, потому, что дружил с Б.».

Во второй части главы Эренбург дает развернутую картину душевных устремлений героя романа: «Он любил историю и стихи. Но изучать он хотел математику. Он не верил ни рифмам, ни подвигам. Тысячи книг оставляли в нем ощущение неудовлетворенной жажды». Напротив мелким скоком бежала карандашная строчка: «Наверное, потому, что я всегда мечтал писать прозу».

«Он пил залпом, но во рту было по-прежнему сухо, — объяснял состояние Володи Сафонова Эренбург. — Он полюбил математику за ее отчужденность, за ту иллюзию абсолютной истины, которая другим открывалась в газетном листе или в живых людях. Он видел перед собой аудиторию университета» — наверняка ту, в которой не раз мы сиживали с Женей, золотистую, пахнущую влажным, протертым шваброй полом и залитую потоками света из высокого окна, — «цифры и одинокое служение суровой, но пламенной науке».