Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга — страница 93 из 170

Откуда Хемингуэй почерпнул бы эти священные и засекреченные данные, их психополитическую трактовку, если не из бесед с советскими друзьями? Возможно, этому и улыбался загадочно Эренбург на даче Всеволода Вишневского в Переделкино.

Первое разочарование

Я еще возвращусь к одному из центральных нервных узлов романа — доверительному разговору Каркова-Кольцова с Робертом Джорданом. Сейчас важнее начать с конца. В сорок второй главе американский писатель сводит журналиста, наделенного Сталиным большими и специфическими полномочиями, и политического комиссара интербригад Андре Марти, поддерживающего прочные связи с ежовским НКВД и хозяином Кремля.

Сценическая площадка — здание Комендатуры, в котором располагается кабинет бывшего французского моряка, изображенного в нашем учебнике истории в берете с помпоном и усиками мопассановского героя. Этот берет, правда без помпона, Хемингуэй тоже водрузил на голову комиссара. В Комендатуру попадают два республиканца — капитан Рохелио Гомес из первого батальона Шестьдесят пятой бригады и партизан Андрес, везущий донесение Роберта Джордана генералу Гольцу, готовящемуся наступать на фалангистов.

Внешний облик Андре Марти, нарисованный Хемингуэем с величайшей художественной лаконичностью и тщательностью, сразу настораживает. То, что мы слышали о политическом комиссаре раньше, находит подтверждение. Обычно мягкая и сдержанная палитра Хемингуэя становится внезапно необычайно жесткой. Он отказывается от принципов, сохраняемых им даже при создании неприятных, выражаясь по-советски, отрицательных образов. Сделаю несколько кратких извлечений.

«Из машины… вышел высокий человек, уже пожилой и грузный, в непомерно большом берете цвета хаки, какие носят во французской армии, с пальто, с планшетом и с револьвером на длинном ремне, надетом поверх пальто». Капитан Гомес узнал в нем знакомого интербригадовца: «Он видел его на политических собраниях и часто читал его статьи в „Мундо обреро“, переведенные с французского. Он запомнил эти мохнатые брови, водянисто-серые глаза, двойной подбородок и узнал в этом человеке француза-революционера, в свое время руководившего восстанием во французском флоте на Черном море».

Гомес решил обратиться к Андре Марти с вопросом: «Он не знал только, что сделало с этим человеком время, разочарование, недовольство своими личными и политическими делами и неутоленное честолюбие, и он не знал, что нет ничего опаснее, чем обращаться к нему с каким-нибудь вопросом».

Прочитав эти строки поздней осенью 51-го года, я был потрясен и возмущен. Образ политического комиссара интербригад и отдаленно не напоминал славненькое личико с тоненькими усиками, о которых я мечтал, и матросской бескозыркой, полюбившейся, правда, не так, как испанка в детстве. Лябурб! Марти! Марти! Лябурб! Французы! Революционеры! Парижане! Наследники коммунаров, штурмовавших небо. Крепкие ребята, храбрые последователи Вакулинчука и лейтенанта Шмидта! Лябурб погибла героической смертью. Марти остался жить, чтобы действовать и мстить! Я любил вишневый однотомник Хемингуэя — весь, до последнего рассказа и знаменитой пьесы «Пятая колонна». Но как он посмел изобразить вместо отважного морячка-красавца, пусть постаревшего, ожесточившегося и опустившегося жандарма! Продвигаясь вглубь эпизода, я испытал растущее недоумение и недоверие. Знакомство с Андре Марти в изображении американского писателя, несмотря на происшедшие перемены в коммунистическом движении после XX съезда КПСС, я думаю, в конце 60-х тоже вызвало у большинства читателей недоумение и недоверие. Французские коммунисты все-таки пользовались у нас несколько иной репутацией, чем местные. Нещадно эксплуатируемая, в том числе и Эренбургом, фамилия Пикассо много тому поспособствовала.

Да, парижские партайгеноссе несли на себе печать чего-то, им никогда не принадлежавшего. Вот в чем весь фокус!

Бубонная чума

Однако Хемингуэй не довольствуется произведенным на капитана Гомеса впечатлением. Он стремится утяжелить краски: «Высокий, грузный человек повернул голову в сторону Гомеса и внимательно осмотрел его своими водянистыми глазами. Даже здесь, на фронте, после поездки в открытой машине по свежему воздуху, в его сером лице, освещенном яркой электрической лампочкой, было что-то мертвое. Казалось, будто оно слеплено из этой омертвелой ткани, какая бывает под ногтями у очень старого льва». Брр-р! Как омерзительно!!! И как точно!

Вспоминается выражение из нашей постсталинской политической мемуаристики: кремлевский цвет лица! Обожравшиеся на поздних ужинах у вождя, пропитанные красным грузинским алкоголем, с плохо функционирующей печенью, кремлевские бонзы со временем приобретали вместе с сердечными недугами землистый оттенок кожи. Этот темно-зеленоватый отлив и назывался столь необычным словосочетанием. Ничего не помогало: ни зернистая икра, ни капли Вотчала, ни промывание желудка, ни кислородные палатки. Сама атмосфера кабинетов убивала. Она проникала во все фибры души и во все поры тела. Эта идеологическая атмосфера отравляла и Андре Марти за тысячи километров от Кремля.

Комиссар забрал документы и письмо к Гольцу у приезжего капитана, затем посадил республиканцев под арест. Караульный и капрал, не стесняясь, называют Андре Марти сумасшедшим. Его ни о чем нельзя спрашивать. Капрал говорит капитану: «Что он сумасшедший, это все знают». Таков главный политический инструмент Сталина в период гражданской войны в Испании. Несомненно, личность Андре Марти и Кольцов, и Эренбург обсуждали с Хемингуэем. Характеристика комиссара в романе принадлежит не фашисту, не троцкисту, не анархисту. Ее писатель вкладывает в уста республиканского капрала. Демократические и гуманистические идеалы Хемингуэя никогда не подвергались сомнению?! Хемингуэй в выборе идеалов не ошибался.

Гомес считал, что Андре Марти поддерживает славу Франции. Капрал оборвал его: «У него мания расстреливать людей». Капрал не интербригадовец, он солдат, он привык повиноваться. Он совсем не искушен в политических хитросплетениях. Именно этот простой и честный парень отодвигает занавес, чтобы мы увидели в глубине сцены, какую роль играет Сталин в ослаблении антифранкистского фронта.

«Como lo oyes[1], — сказал капрал. — Этот старик столько народу убил, больше, чем бубонная чума. Mató más que le peste bubónica. Но он не как мы, он убивает не фашистов…»

Сталин тоже убивал не фашистов.

«Que va. С ним шутки плохи. Mata bichos. Он убивает, что подиковиннее. Троцкистов. Уклонистов, всякую редкую дичь».

Художник и подполковник Сикейрос тоже убивал троцкистов. Крепкие ребята подобрались в Испании. С такими, конечно, настоящую войну не одолеть.

С кем мы остаемся?

Стоит здесь возвратиться к позорной реплике Савича: «Ты что? Троцкистом стал?» Стоит здесь возвратиться к не менее позорному вмешательству в инцидент Бориса Слуцкого, попытавшегося вывести Савича из-под удара. К этому времени Савич, безусловно, уже прочел «По ком звонит колокол». Если не в оригинале, то в переводе. Стоит обратить внимание на твердость Эренбурга, отвергнувшего ложность приятельских отношений и отдавшего предпочтение жизненной и политической правде. Он догадывался, как прочтут эти строки потомки, как их прочтут такие люди, как я, и он захотел остаться с Хемингуэем и его капралом.

Слух о народном заступнике

Откуда пошли небылицы о всесилии Эренбурга, обнаружить трудно, но они циркулировали устойчиво и долго. После войны Эренбург пользовался популярностью главным образом среди невоевавшего народа и демобилизованных. Жиденок, помянутый зеком, кажется, единственный интеллигент, о котором я слышал как о корреспонденте Эренбурга, не считая моей матери, в конце концов отклонившей мысль об обращении к тому, кто со Сталиным вась-вась. Я относился к немногим, кто мало верил в возможности Эренбурга как народного заступника.

Каково же было мое удивление, когда я прочел в середине 90-х годов, что в лето после смерти Гуталина во время кровавого горлаговского бунта в окрестностях Норильска некто Дубасов, матерый и решительный зек, вывалил комиссии полковника Кузнецова, прилетевшей из Москвы, про ледяной карцер, побои и издевательства в оперчекотделе и о всяких иных не менее ужасных безобразиях, процветавших до самого последнего дня. Через члена повстанческого комитета из забаррикадировавшегося барака Дубасов передал на вахту капитану Нефедьеву для московской комиссии личное обращение к Илье Эренбургу. Подобные совпадения не похожи на случайность. Байка о заступничестве Эренбурга за всяких обиженных и несправедливо осужденных перед властями и самим Сталиным, возможно, и имела слабенькие основания. Однако дубасовский поступок свидетельствует о распространенности легенды. Эпизод в Горлаге исторически документирован и свидетельствует о прочно установившейся репутации писателя. Как ни крути, как ни верти, а ее заработать нелегко. Я ничего подобного не слышал ни о Фадееве, ни о Симонове, ни о Шолохове, ни о Катаеве, ни о Каверине, ни о Федине, ни о каком-либо другом переделкинском жителе. Конечно, и они в большинстве имели свою почту, кому-то помогали, за кого-то просили, но в семейных или дружеских обсуждениях первой выскакивала фамилия Эренбурга. Просить у него защиты считалось нормальным, обыкновенным, не выходящим из ряда вон. Надо бы задуматься над этим.

Вечную просьбу — вечным пером

У зека мечта не разошлась с делом. Для письма Эренбургу потребовалась хорошая бумага, доставить которую в каптерку мне и Жене не составляло никакого труда, но с чернилами и ручкой обстояло сложнее. Их опера преследовали с настойчивостью, которая могла бы найти лучшее применение. Чернила и ручки связывали лагерь с внешним миром. Кто скрывал эти предметы у себя, того подозревали в разных кознях — вплоть до побега. А для оперчекотдела жалоба хуже побега. Три белоснежных листа я взял в редакции многотиражки «За советскую науку» и пожертвовал зеку вечное — трофейное — перо фирмы «Пеликан», которым пользовался еще в школе. Выменял у военнопленного на пачку махорки и кусок туалетного мыла «Красная Москва» в обертке, с белой шелковой кисточкой. Меня просто преследовали эти кисточки. Мыло я тайно изъял из подарочного набора, полученного матерью до войны вместе с альбомом Эренбурга за