Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга — страница 98 из 170

Капрал продолжил: «…Чтобы избежать неприятностей, посылают нас. Мы расстреливали французов. Расстреливали бельгийцев. Расстреливали всяких других. Каких только национальностей там не было. Tiene mania de fusilar gente[2]. И все за политические дела. Он сумасшедший. Purifica más que el Salvarsan. Такую чистку провел, лучше Сальварсана» В заключение капрал утешал Гомеса отнюдь не интернациональной надеждой: «Мы не дадим этому сумасшедшему расстреливать испанцев».

Безумцы

Кто же такой Сталин, поддерживавший убийцу Андре Марти своим авторитетом? Кто такой Николай Иванович Ежов, засылавший в Мадрид сотни агентов НКВД? Кто такие советские советники, спокойно наблюдавшие за действиями Андре Марти? И кто такой Хемингуэй, обнародовавший тщательно скрываемое и по сути уничтожающее сталинский романтический флер, наброшенный на испанскую бойню — более жестокую, чем в эпоху гверильи?

Сцена допроса Гомеса убеждает в том, что Андре Марти действительно безумец. Он подозревает всех и вся, подозревает без малейшего серьезного основания. Его действия могут привести только к поражению, они отвратительны и по форме, и по содержанию. Они нелепы, глупы, примитивны, они лишены логики и целесообразности. Вручить власть подобной личности могут только безумцы.

Хемингуэй дает правдивую картину допроса в застенках НКВД. Застенками НКВД становится любое помещение, где агенты Ежова и Сталина мытарят наивных западных чудаков, готовых отдать жизнь за идеалы коммунизма.

На Андре Марти не действуют никакие объяснения: «Он смотрел на Андреса, но не видел его». Внутренний монолог Андре Марти, который вмещает массу фактов — военных и исторических, — обнажает сущность подозрительной натуры, психика которой сформировалась под влиянием лживых сталинских обвинений в адрес разгромленной ленинской гвардии и расстрелянных недавно военачальников, а также потока фантастических доносов и не менее фантастических процессов, проведенных главным обвинителем Андреем Януарьевичем Вышинским, отчество которого было столь же фантастично, как и сами судилища, где он выступал первым номером. Звукосочетание невинного имени отца вызывает ощущение хищного животного — ягуара. Нехорошо, конечно, но не я и не мое сознание тому причина. На ощущение наслаиваются впечатления от деятельности самого Вышинского.

«Он знал, что доверять нельзя никому! Никому. И никогда. Ни жене. Ни брату. Ни самому старому другу. Никому. Никогда», — таков зловещий и печальный итог размышлений главного политического комиссара интербригад. Весь ужас в том, что Андре Марти не одинок. Идеологизированное безумие, в основе которого лежала подозрительность, есть чисто большевистский феномен, погубивший бездну людей.

Андре Марти отправляет Гомеса и Андреса за решетку. Им грозит расстрел. Гомес кричит: «Сумасшедший убийца!» Андре Марти слушал ругань спокойно: «Сколько людей заканчивали беседу с ним руганью. Он всегда искренне, по-человечески жалел их. И всегда думал об этом, и это было одной из немногих оставшихся у него искренних мыслей, которые он мог считать своими собственными».

Миф о комиссарах в пыльных шлемах

Как известно, 9 октября 1942 года, через два с лишним месяца после злополучного и профашистского приказа «Ни шагу назад!», когда немцы, несмотря на него, а возможно, именно из-за него, догнали Красную армию до берегов Волги, Сталин подписал еще один документ, за № 307, установив полное единоначалие и упразднив институт военных комиссаров. Пыльные шлемы, слава Богу, сдали в архив. Теперь они не будут покрывать безумные и бездарные головы, не будут орать: ни шагу назад! — не будут всех и вся подозревать. Уж как там будет — неведомо, но командир наконец станет настоящим командиром и возьмет всю ответственность на себя. Если подражать порядкам в вермахте, как Сталин о том заявил в приказе за № 227, то необходимо прежде всего передать всю власть в соединении офицеру. Гитлер понимал пагубность института комиссаров. Идеологи у него не имели права голоса при разработке военных операций. Признав крах коммунистического руководства действиями армий на фронте, Сталин отказался от опыта гражданских войн в России и Испании. Сделал он это с огромным опозданием, чем нанес непоправимый урон борьбе с гитлеризмом. Хемингуэй на пять лет раньше показал никчемность непрофессионального политического вмешательства комиссаров в подготовку и проведение тактико-стратегических действий.

Миф о комиссарах, об их самоотверженности и благородном влиянии на бойцов оказался живуч, перетянул войну и еще в 60-х годах проникал во всяческие художественные поделки, поддерживая репутацию ангелов в пыльных шлемах, чтобы в конце века все-таки бесславно угаснуть и уйти из нашей печальной истории навсегда. Последней вспышкой явился унылый фильм Аскольдова «Комиссар», пролежавший на полке лет двадцать. Лента небездарная, благодаря игре Ролана Быкова, но далекая от реальной действительности и потому не вызвавшая никакого резонанса, хотя сам по себе подобный сюжет и мог иметь место. Фильм запретили вовсе не из-за его «комиссарства», а из-за довольно трогательных образов евреев.

Текст же Хемингуэя настолько точен, ярок и правдив, а тема настолько важна, что я не прошу прощения у читателя за непомерно длинную цитату: «Он сидел так, уставив глаза и усы в карту, в карту, которую он никогда не понимал по-настоящему, в коричневые линии горизонталей, тонкие, концентрические, похожие на паутину. Он знал, что эти горизонтали показывают различные высоты и долины, но никогда не мог понять, почему именно здесь обозначена высота, а здесь долина. Но ему как политическому руководителю бригад позволялось вмешиваться во все, и он тыкал пальцем в такое-то или такое-то занумерованное, обведенное тонкой коричневой линией место на карте, расположенное среди зеленых пятнышек лесов, прорезанных полосками дорог, которые шли параллельно отнюдь не случайным изгибам рек, и говорил: „Вот. Слабое место вот здесь“».

Андре Марти являлся типичным порождением мифа о комиссарах. Далее Хемингуэй противопоставляет двум военачальникам — честолюбцам и политиканам Галлю и Копику — умного и храброго генерала Гольца: «…На бескровном лице генерала, голова которого была покрыта рубцами от ран, выступали желваки, и он думал: „Лучше бы мне расстрелять вас, Андре Марти, чем позволить, чтобы этот ваш поганый серый палец тыкался в мою контурную карту. Будьте вы прокляты за всех людей, погибших только потому, что вы вмешиваетесь в дело, в котором ничего не смыслите. Будь проклят тот день, когда вашим именем начали называть тракторные заводы, села, кооперативы и вы стали символом, который я не могу тронуть…“»

Сколько проклятий советские командиры во время войны должны были посылать в адрес других — сталинских — комиссаров, чье присутствие рядом не позволяло принимать правильные решения! Ярчайшим примером пагубности комиссарства является пребывание Льва Мехлиса в Крыму, за которое он все-таки схлопотал неудовольствие Сталина. Наши историки, кинематографисты и писатели в течение долгих лет, да и теперь, стараются не касаться скользкой темы. Создается впечатление, что пыльные шлемы наползают им на глаза, а Буденный и Ворошилов по-прежнему служат идеальной связкой «командир-политрук».

«Идите, подозревайте, грозите, вмешивайтесь, разоблачайте и расстреливайте где-нибудь в другом месте, а мой штаб оставьте в покое», — заключает свои внутренние рассуждения генерал Гольц.

Удивительно, как американский писатель, человек, далекий от всего того, что происходило во время гражданской войны в России, так точно уловил совершеннейшую непригодность комиссарства как института! Просто невероятно! И никто у нас не обратил внимания на точку зрения Хемингуэя. Нужны были потоки крови, чтобы изменить существующее положение. И через десятки лет правильная и разумная оценка комиссарства еще не вынесена. Страх перед ним въелся глубоко в поры.

«Но вместо того чтобы сказать все это вслух, Гольц откидывался на спинку стула, подальше от этой наклонившейся над картой туши, подальше от этого пальца, от этих водянистых глаз, седоватых усов и дыхания, и говорил: „Да, товарищ Марти. Я вас понял. Но, по-моему, это неубедительно, и я с вами не согласен. Можете действовать через мою голову. Да. Можете возбудить вопрос этот в партийном порядке, как вы изволили выразиться. Но я с вами не согласен“».

Нигде и никогда комиссарство как принцип не разоблачалось с подобной художественной силой. Между тем в сталинской системе комиссарство пронизывало все сферы жизни. Кроме армии, комиссарство нанесло непоправимый урон сельскому хозяйству, промышленности и культуре, практически предрешив судьбу социализма в России.

Андре Марти решил немедля расстрелять капитана Гомеса и партизана Андреса, которые разыскивали штаб, чтобы передать Гольцу письмо от Роберта Джордана из франкистского тыла.

Простой капрал

То, что видел Хемингуэй в стане республиканцев, не мог не видеть Эренбург. Эренбург не был ни слепым, ни глухим. Однако немота поразила его. Нетрудно предположить, что он обсуждал с Хемингуэем сложившуюся ситуацию и характеры участников трагических событий. Ясно, что Хемингуэй получал информацию из коммунистического лагеря, и, как показало дальнейшее, информация была конкретной и правдивой. Он использовал ее в романе полностью. «По ком звонит колокол» документален и воспроизводит реальность с художественной мощью, свойственной лучшим образцам европейской литературы. Хемингуэй выступает провозвестником нового жанра, не получившего, к сожалению, настоящего развития.

Жалко Эренбурга, который знал и видел не меньше Хемингуэя, но не имел возможности сделать даже попытку отразить в романе «Что человеку надо» реальную картину развернувшихся событий. Эренбург упоминает дважды Андре Марти в мемуарах — очень коротко, присоединяясь косвенно к мнению Хемингуэя. На переломе 50-х и 60-х годов, когда писалась четвертая книга воспоминаний, репутация Андре Марти в Советском Союзе еще не рухнула, еще не вышел из печати «По ком звонит колокол», и Эренбург был жестко ограничен политическими отношениями с Коммунистической партией Франции, несмотря на то что Андре Марти исключили из нее сразу после XX съезда КПСС. Отрицательное влияние, конечно, оказывала и редакция «Нового мира», которая в критике недавнего прошлого нередко занимала двойственную позицию. Никому не хотелось первым приподнять завесу над тем, что творилось в Испании.