Еврейский мир. Сборник 1944 года — страница 28 из 88

2.

Вторую категорию составляют авторы, у которых, несмотря на их совершенно очевидное растворение в русской стихии, прорываются иногда еврейские темы и мотивы. Типичным представителем этой группы был Андрей Соболь, покончивший с собою в 1925 году. В его нервном, порывистом творчестве чувствовалось то болезненное метание, та неуравновешенность мечтателя и визионера, которую часто приписывают еврейским чахоточным юношам, бывшим одно время излюбленными героями ряда писателей. Хотя Соболь писал почти исключительно о русской интеллигенции, ее проблемах совести и о лишних людях интеллигентской богемы (роман «Пыль»), у него попадались страницы, и по теме и по трактовке обнаруживавшие его еврейское происхождение.

Этот «дух» порою совершенно неожиданно проявляется у писателей, в течение долгого времени плывших в привычном русле общероссийских литературных течений. Такова, напр., поэтесса Елизавета Полонская, принадлежавшая, как и Лунц, к петроградскому содружеству «Серапионовых братьев». Стихи ее всегда были гражданскими: они говорили о переживаниях молодежи в бурях революции, воспевали романтику борьбы и пафос строительства. Но в одном из сборников Полонской «Упрямый календарь» среди стихотворений на эти темы, неожиданно находишь не совсем обычное произведение. Поэтесса рассказывает в нем, как ее на улице окликнула нищая: «тайр идиш кинд, дай что-нибудь нищей, еврейская дочка».

Старуха, как в этой толпе чужих Меня ты узнала, полуслепая?

Ведь мне не понять бормотаний твоих,

Ведь я же такая, как те, они, — сухая, чужая, чужая.

— «Есть, доченька, верные знаки у нас,

Нельзя ошибиться никак.

У девушек наших печальный глаз,

Ленивый и томный шаг.

И смеются оне не так, как те, —

Открыто в своей простоте, —

Но как луна из-за туч блестит,

Так горе в улыбке у них сидит.

И пусть ты забыла и веру, и род,

А ид из иммер а ид!

То кровь моя в жилах твоих поет,

Чужим языком говорит».

Так, в русских стихах звучат непривычные звуки «жаргона», и голос крови прорывается еврейским возгласом в поэме ассимилированного писателя.

Этот древний и темный зов слышится и у тех прозаиков, все творчество которых тесно связано с развитием русской литературы последних лет. Возьмем, например, Эренбурга, одного из самых плодовитых и популярных советских авторов.

Свою автобиографию он начинает словами: «родился в 1891 году. Иудей»: О своем еврействе он помнит твердо, да и другие не дают ему забыть о нем. «Веснами ездил в Киев к деду. Подражая ему, молился, покачиваясь, и нюхал из серебряной баночки гвоздику. Московская первая гимназия. Соседи пели: «сидит жидок на лавочке, мы посадим жидка на булавочку». В 1917 году Эренбург пережил на Украине петлюровские и деникинские погромы. «По ночам стучались — «давай жидов!». Дворник божился — «не осталось».

После увлечения католицизмом в Париже и боевых выступлений за новый стиль искусства, за экспрессионизм и приближение литературы к злободневности, Эренбург специализировался на романах, изображавших «буржуазное разложение» на Западе. Уже в своем лучшем романе этого периода, «Похождения Хулио Хуренито», он проявил тот острый, несколько презрительный и иронический ум, который многие антисемиты считают типичными для психологии еврея. Человек богемы, международный нигилист, носитель разрушительной стихии, Эренбург только за последние десять лет попытался от отрицания перейти к утверждению и стать под знамена Советской России. В годы войны это ему окончательно удалось, и он сделался одним из наиболее ярких выразителей нового русского национализма и патриотических устремлений народных масс. Сейчас — самый блестящий советский журналист, проповедующий в своих очерках и рассказах любовь к родине и ненависть к немцам. Оценивать его, поэтому, приходится, исключительно, как совершенно ассимилированного писателя-еврея.

Еврейские темы и мотивы в творчестве Эренбурга попадаются не часто, но все же имеются. Есть они в романе «В проточном переулке», в изображении непманов («Рвач») и особенно в романе о бедном еврее, на которого сыпятся всякие беды из-за его еврейства («Похождения Лазика Ройтшванца»). Судьба бросает Лазика по всей России и Европе, везде он борется с ее ударами и находит утешение в мудрых советах и притчах, еще с детства запечатленных в памяти. Комический этот персонаж, говорящий типичным языком черты оседлости, использован Эренбургом для подачи еврейского местечкового фольклора в очень забавной форме.

Самым выдающимся русско-еврейским писателем является, конечно, Бабель. Всем известно, что его «Конармия» — одно из лучших изображений гражданской войны, что Бабель внес в советскую литературу свою собственную стилистическую манеру, оказавшую сильное воздействие на молодых писателей, что он в совершенстве овладел не только народным говором, но и всеми оттенками языка различных социальных групп в революционные годы. Его значение в истории русской словесности 20—30 годов весьма велико, и он занял в ней прочное и почетное место.

С самого начала своего литературного пути — с 1915 года Бабель тяготел к темам еврейского быта и психологии. Его первые рассказы были посвящены жизни еврейской бедноты в Одессе. В Бене Крике, гордости биндюжников и грабителей, грозе богатых лавочников и околоточных надзирателей, Бабель изобразил еврейского брата горьковских романтических «босяков». К этому своему герою, как мы увидим, он вернулся и в некоторых своих более поздних произведениях.

В «Конармии» ряд страниц посвящен потрясающим описаниям еврейских погромов и разорения Западного края во время русско-польской войны. В Берестечке, или Новограде Волынском Бабель встречает мечущихся жителей в длинных черных лапсердаках и пожилых женщин с сетками на волосах. После битвы у Новограда, он поздней ночью приезжает в город. «Я нахожу беременную женщину в отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит уже, укрывшись с головой и приткнувшсь к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в год — на Пасху». Ему стелют распоротую перину, и он ложится к стенке, рядом с третьим закрытым евреем. Во сне его мучат кошмары, он кричит и хозяйка будит его: — «Пане, — говорит она мне, — вы кричите со сна, и вы бросаетесь, я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу...

Она поднимает с полу худые ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежит в его бороде, как кусок свинца.

— Пане, — говорит еврейка и встряхивает перину, — поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было удобнее, — он кончился в этой комнате и думал обо мне. И теперь я хочу знать, — сказала вдруг женщина с ужасной силой, — я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец»...

Своим ритмическим, сжатым стилем, постоянно играя на контрастах, на смене света и теней, Бабель рисует сцены убийства, ненависти и уничтожения, и постоянно описывает вечных жертв народных потрясений — еврейских жителей западного края. Один из лучших очерков «Конармии» — «Гедали», изображающий житомирского старика, ищущего правды и пытающегося понять смысл происходящего. Лавка Гедали — у древней синагоги, где Бабель встречает евреев с бородами пророков, с лохмотьями на впалой груди. Старый талмудист, знающий комментарии Раши и книги Маймонида, считает, что хасидизм бессмертен, как душа матери, и он ведет своего нового знакомого к рабби, на вечернюю трапезу, куда собираются благочестивые мужи со лбами Спинозы и лицами апостолов.

Но царство Гедали рушится, в вихре революции унесены древние верованья, и еврейство черты оседлости взметено, как и вся Россия. Сын чернобыльского цадика Илья захвачен гражданской войной. Он умирает на фронте от тифа. В его сундучке все было свалено вместе: мандаты агитатора и памятка еврейского поэта. Портреты Ленина и Маймонида лежали рядом. Прядь женских волос была заложена в книжку постановлений шестого съезда партии, и на полях коммунистических листовок теснились кривые строки древнееврейских стихов. «Печальным и скупым дождем падали они на меня — страницы песни песней и револьверные патроны... Он умер, не доезжая Ровно. Он умер среди стихов, филактерий и портянок. Мы похоронили его на забытой станции. И я принял последний вздох моего брата».

Брата не только по крови — ибо и сам Бабель смешал страницы песни песней и револьверные патроны и со всем напряжением романтика ощутил особую прелесть лирики, мысли и тоски в жестокие минуты боя и борьбы. Ему поэтому особенно близок образ еврейского мечтателя, сжигаемого мечтой о будущем человечества и готового отдать свою маленькую и полную лишений жизнь за приближение царства истины и справедливости. Бабель — единственный из русских писателей, изобразивших в немногих словах этот столь часто встречавшийся в действительности тип еврея-коммуниста, фанатически верившего в учение Ленина и странным образом сочетавшего заветы Библии или Талмуда с требованиями и доктриной коммунистической церкви.

В том же стиле, соединяющем романтический порыв с резким натурализмом деталей, Бабель описал переживания еврейского мальчика во время погрома («История моей голубятни») и запоздалую страсть извозчика Менделя, которого сыновья избивают до полусмерти (пьеса «Закат»). В преувеличенном гротескном стиле Бабель вновь выводит Беню Крика, дюжего молодца и хулигана, столь непохожего на своих хилых соплеменников из Житомира и Берестечка.

И по своим темам, и по своему художественному значению Бабель, конечно, занимает центральное место среди русско-еврейских писателей. Его по праву следует признать самым ярким и талантливым их представителем.

3.

К третей категории писателей-евреев я причисляю тех, кто почти исключительно пишет на еврейские темы. И у Эренбурга, и даже у Бабеля описание еврейского быта и героев занимают лишь незначительное место в их творчестве, тогда как ряд молодых советских прозаиков ничем иным и не занимается. Они посвятили себя изображению своих соплеменников, и являются писателями еврейскими и по своему происхождению, и по характеру творчества, и по самому его содержанию, хотя и пишут они на русском языке (некоторые из них, как, напр., Бергельсон пишут и по-еврейски, и по-русски).