Нет, поскольку еврейская эмиграция после войны не будет родственной, поскольку еще найдется здоровый, молодой, идеалистически настроенный элемент, годный для колонизации, он направится в Палестину, на которую еврейский народ затратил уже столько сил и средств. Надо, однако, признать вполне объективно, что нет полной уверенности в том, что сотни тысяч евреев будут допущены в Палестину. И это несмотря на то, что европейское еврейство потеряло в эту войну, по крайней мере, половину своего состава. По числу жертв, принесенных в эту войну, евреи относительно будут вероятно на первом месте. Даже по абсолютному числу потерь еврейский народ занимает сейчас третье место после китайского и русского народов. Но в то время, как китайцы и русские могут с упованием смотреть на будущее и надеяться ценою своих тяжелых потерь полностью пожать плоды победы, евреи, уцелевшие от беспримерной в истории войны на уничтожение, имеют перед собой все ту же традиционную перспективу — стучаться в двери других стран, стучаться в двери даже своей Палестины — и не быть допущенными. Да разве можно себе представить более потрясающую историческую драму, чем эта перспектива, ожидающая европейское еврейство после этой войны? И разве можно по совести говорить о новом, лучшем мире, когда уже сейчас постановка этой исторической трагедии тщательно подготовляется в тиши канцелярий «дружественных» демократических держав?
ОТДЕЛ III. МЕМУАРЫ
Л. Брамсон. У ТОЛСТОГО В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ (Из воспоминаний)
Встреча моя с Толстым произошла много, много лет тому назад — в июле 1894 года, — когда я только недавно покинул университетскую скамью и был еще полон студенческих переживаний. Как раз в эпоху моих университетских лет Толстой был властителем дум тогдашней молодежи, в особенности студентов Москвы, где он из году в год проводил зиму в своем доме в Хамовниках, где он вместе с молодежью совершал обследования Хитрова рынка, где он ратовал против всех язв старого строя, печатая свои воззвания и письма, которыми мы так зачитывались. Конечно, мы-то считали Толстого безусловно единым, выдержанным, и с такой же жадностью набрасывались на его новые художественные повести, как и на запретные письма, на философские трактаты и проповеди справедливости и добра, опрощения и воздержания. Нам казалось, что «великий писатель земли русской» был, действительно, вылит из одного металла: чуткий изобразительный талант был тесно спаян с упорным исканием истины и с глубоким чувством нравственной ответственности.
Еврейская молодежь того времени, т. е. конца 80-х и начала 90-х годов, не отставала от своих сверстников и, хотя революционные влияния народовольцев, с одной стороны, и палестинофильские увлечения, с другой, доминировали в ее среде — она отдавала дань преклонения Толстому, зачитывалась им, цитировала его и считала своим учителем жизни.
Помню наше возмущение, когда незадолго до окончания мною университетского курса, в еврейских кругах поползли, словно змеиное шипение, нелепые слухи, будто Л. Н. Толстой, стоявший для нас поистине на недосягаемой высоте, недостаточно «благонадежен» в своем отношении к евреям. Слухи эти проникли даже в русско-еврейскую печать, и мы с особым удовлетворением читали вслух в нашем студенческом кружке статью только начинавшего тогда свою научно-литературную деятельность историка С. М. Дубнова33), который решительно реагировал на эти, вызванные болезненной подозрительностью, толки о «юдофобстве» и во всеоружии цитат из произведений Толстого доказал, что отношение Толстого к еврейству находится на уровне его этического учения. Тогда же, вспоминается мне, я делился со своими товарищами по кружку теми рассказами, которых я наслышался у московского раввина С. Минора. (Один из этих эпизодов я нашел потом в бесцензурном издании книги «В чем моя вера»).
Вскоре появилась еще статья в том же органе, на сей раз инспирированная самим Толстым, который не только подтвердил полную несовместимость всякого «фобства» с его учением, но заявил, что совершенно не понимает юдофобства в людях мыслящих34). Недавно С. Дубнов подробно описал в своей книге «Книга жизни» весь этот эпизод35).
У нас осталась тогда эта полная вера в великого писателя, воплотившего живую совесть русского народа. Икогда мы позднее перешли из мира книг и студенческих, кружковых дискуссий на практическое поприще юристов, врачей, общественных работников, мы то и дело возвращались к мысли, что надо бы услышать непосредственно из уст самого Льва Николаевича, как он смотрит на положение евреев, на агитацию, направленную против них, и что — по его мнению — делать евреям в России.
Эта мысль занимала меня особенно в первой половине 90-х годов, когда, к концу царствования Александра III, репрессии против евреев обострились, пошли массовые выселения еврейских семейств из насиженных мест, и сеть новых ограничений надвигалась на беспомощное население черты оседлости. Проведение в жизнь этих суровых мер совпало с чрезвычайным усилением произвола и реакции в общерусской жизни. В своих нападках на евреев часть русской печати, с «Новым Временем» во главе, казалось, перешла все грани дозволенного и звала к убийствам и истреблению. Тревога за судьбу подрастающего поколения в России охватила все сознательные элементы русского еврейства; она перебросилась и за рубеж на запад, и за океан.
У кого найти отклик? От кого услышать хотя бы слово ободрения в эти тяжелые годы?
Образ Толстого неизменно вставал перед кружком молодых общественных деятелей в Петербурге, интересовавшихся в то время проблемами еврейской жизни. Ждали только подходящего случая. Он скоро представился.
В июне 1894 года приехал в Россию американский еврейский проповедник Иосиф Краузкопф, представитель реформированной общины в Филадельфии, человек с университетским образованием, д-р философии. Явившись к руководителям тогдашней петербургской еврейской общины, баронам Гинзбургам, Варшавскому, д-ру Драбкину, он заявил им, что прибыл с миссией... не более и не менее, как спасти еврейский народ в России. А для этого он желает видеть министров, государственных и общественных деятелей, влиятельных писателей, ученых и т. д. Правоверные главари общины испугались, однако, вмешательства такого «либерального» спасителя и встретили его весьма холодно. Краузкопф был, однако, не из тех, кто сразу отказывается от своих планов. Не встретив сочувствия у старых заправил общины, — он стал искать поддержки среди других элементов. Между прочим, его направили ко мне, и я познакомил его с кружком интеллигенции, интересовавшимся вопросами защиты прав евреев. Большинства из них нет в живых (в него входили тогда ныне покойные Мих. Кулишер, М. М. Винавер, А. И. Браудо, М. В. Познер, Л. О. Зейдеман, Г. Б. Слиозберг и ныне здравствующий Ю. Д. Бруцкус).
Американец не имел еще определенного ответа на вопрос о том, как спасти евреев, — но внимательно прислушивался к тому, что ему говорили люди, знавшие близко их положение, как и настроение правящих сфер, так и отношение лучших кругов русского общества. Он быстро ухватил основные штрихи, вспоминая разговоры в Америке с русско-еврейскими выходцами, и у него конкретизировалась задача: надо указывать всем — на кого можно повлиять в России, что положение еврейских масс в тогдашней черте оседлости стало совершенно невыносимым, надо открыть им большие возможности, чтобы перейти от торговли и посредничества к труду в мастерской, на фабрике, в поле и огороде. Этой цели, говорил он, помогут и американские евреи. Он рвался идти с этим планом к власть имущим, но министрами были тогда резко реакционные люди, пропитанные насквозь антисемитизмом, — и оставалось одно: идти не к тем, кто у правительственного руля, а к тем, у кого был авторитет моральный и духовный. В то время два русских имени были особенно популярны на Западе: это были Лев Толстой и Владимир Соловьев. Краузкопф естественно хотел их видеть. В нашем кружке было решено, что кто-либо из нас должен будет его сопровождать к этим писателям, и, в случае надобности, дополнять его информацию, слишком наскоро нахватанную, его проекты, недостаточно конкретизированные. А после совещания с Толстым — съездить на юг России в еврейско-земледельческие колонии. Но кому ехать с ним?
Выбор пал на меня, и теперь еще — по истечении 42 лет36) — не могу забыть, с каким волнением я взялся за эту первую ответственную общественную миссию, с каким душевным трепетом стал готовиться к поездке в Ясную Поляну.
В то время было уже известно, что нельзя без предупреждения являться к Толстому, что там стараниями его жены, Софьи Андреевны, организована система строжайшего контроля над посетителями. Советуясь с знакомым толстовцем А. М. Хирьяковым, как все это проделать, я по его совету отправляюсь вместе с американцем к жившему в то время в Петербурге Влад. Соловьеву. Я уже до того встречал Соловьева в литературных кругах и вел с ним переговоры об его участии в «Сборнике в пользу начальных школ».
В. С. Соловьев жил тогда чрезвычайно скромно в чердачной комнате на 6-ом этаже, и у него не оказалось даже стульев, чтобы нас усадить. Соловьев очень интересовался тем, о чем мы собираемся говорить с Толстым, считал это очень желательным. Вспомнил при этом, как охотно Толстой согласился присоединить свою подпись, когда года три тому назад готовился коллективный протест писателей. Соловьев не сомневался в том, что Толстой примет нас хорошо и отнесется серьезно и вдумчиво. Он подошел к подоконнику и стал писать Толстому рекомендательное письмо.
Соловьев не ошибся: Толстой не заставил долго ждать с ответом, и в начале июля мы уже ехали в Москву, остановились там ненадолго, посмотрели большую синагогу на Солянке, где красовались — по распоряжению вел. кн. Сергея Александровича — официальные объявления о... продаже синагоги с публичного торга, видел Марьину Рощу, где ютились во время выселений тысячи высланных из столицы бесправных людей... Сохранившиеся с того времени бараки стали безмолвными свидетелями средневековых сцен, разыгравшихся под сенью старого режима.