Еврейское счастье Арона-сапожника. Сапоги для Парада Победы — страница 12 из 17

— Ладно, серп еще понятен. А молот-то причем?

Фира важно отвечает:

— Наверное, для наркоза.

Вот так начинается дворовое утро нашего «дома врагов народа».

Знаю, что будет дальше. Через минут сорок Фира стучит ко мне. Именно — стучит. На все мои замечания, что есть, мол, звонок, мы живем не в Мухосранске, а все-таки, на минуточку, в Хайфе, Фира извиняется. Мол, привычка у себя в Новосибирске стучать в дверь. И громко. Ибо вот там уж никогда никакого звонка не было. На окраинах, по крайней мере.

Я знал продолжение. Первое, они жили на окраине, так как — евреи. Второе — Сему гнобили антисемиты — бездарные профессора-завистники. И вот результат! Сема работает сторожем, а по вечерам нет, чтобы с Фирой гулять по Меркаде, центральной площади Хайфы, так нет, сидит и пишет про тараканов или еще каких-то жучков-паучков.

Но Фира приходит не за этим. Фира — человек заботливый. Вот и сейчас она читает мне нотацию за «текущий» завтрак. Опять же приводит пример, как она кормит своего Сему.

Далее, я знаю, начнется уговаривание — завести женщину, которая бы убирала. И немножко — пекла-варила. Нельзя же на одном кофе и маце. Тебе еще сухих кузнечиков. Что, хочешь святым стать? И — так далее.

Я от этого утреннего намаза устал, и когда Фира, наконец, уходит, не иду уже гулять, а ложусь на диван. И засыпаю. Еще в дреме думаю, что нужно подрезать бороду и обстричь на ногах ногти. Да не очень-то. Хоть и сгорбленный, а вот ногти обстричь — проблема. Что делать, старость. Но ничего, помаленьку.

К вечеру объявились неожиданные гости. Соседка, грузинская андышке, что ехидно подправляла мои писания, вдруг привела какую-то даму из редакции. Ну, кто — я и кто — эта редакция.

Дама была толстая и сразу напомнила мне жену Немы Вайсброта, держателя корчмы в нашем штеттле. Вечная им память.

Тетя Дора Вайсброт была большая такая командирша. Когда в корчме начинали потихоньку разгуливаться балагулы[44] или обмывать удачную сделку венгры, поляки, русские и становилось шумно и чуть напряженно, появлялась тетя Дора. Для нас она выглядела, как император Петр I в Петербурге, скульптуру которого мы на открытках изучали.

Такая вот, похожая на все на это пришла дама. Безапелляционно и даже где-то, может, не совсем тактично осведомилась. Мол, что, вы здесь и живете? Тут же на какой-то аппаратик сняла мой столик — ящик из-под яблок у кресла.

Я хотел было сделать комментарий, что я думаю по поводу ее вопроса, ее вторжения и вообще, но увидал умоляющий взгляд девочки-грузиночки и… промолчал.

В общем, дама сообщила, что она представляет какое-то издательство. Я тут же забыл его название. И издательство берет мои записки, даже платить собирается. Но просит дополнить еще какими-нибудь военными воспоминаниями. И даже, уже понизив голос, сказала, вы, мол, не понимаете, жителей польско-белорусских местечек у нас не осталось совсем. Все ваши воспоминания — на вес золота.

Я отказался категорически. Кто я — сапожник из штеттла и кто он — издательство. Так я бы и уперся, этого не занимать, но снова увидел глаза грузинской девочки. Они и решили. Я — согласился.

Кстати, ларчик-то открывался просто. Когда ушла эта дама, девочка, Тамрико, поцеловала меня и сказала:

— Дядя Арон, я пишу про вас диссертацию. И мой научный руководитель и ученый совет нашего Университета только и ждут этой работы. Ведь мы все, по сути, из штеттла.

И она заплакала. И плакала долго. Да и я расстроился. Снова запели петухи в местечке, я пошел с бабушкой в синагогу, мама начала готовить субботнюю трапезу.

Ну как здесь…

Я согласился. Тем более, Тамрико скоро в армию идет, просила побыстрее написать. Даже принесла бумагу. А мои ошибки она исправит.

Что вспоминать про войну. Уже все написано да сказано. Тем более, кто я. Сапожник. Всю войну тачал сапоги да медсестричкам туфельки модельные делал. Некоторым — увы — не пригодились.

А вспоминаю я не Берлин, в котором был три дня. Уже после боев нас возили на экскурсию. Даже в бункер Гитлера заходил.

Нет, вспоминаю я заброшенную площадь какого-то польского городка, в который мы вошли вчера, и фигуру странного старика, бредущего вдоль разбитых домов. На ногах были рваные полуботинки, какой-то кургузый пиджак, испачканный битым кирпичом, угольной пылью и еще вымазанный какой-то гадостью. Удивила же меня надпись на спине — Jude. Конечно, я все уже знал. А после моего местечка у меня вообще все заледенело.

Но к этому старику я подошел. Правда, дома чуть дымились, но боя не было. В общем, ходи и оглядывайся.

— Что пан делает? — спросил я осторожно.

— Пан ищет, что поесть себе. Пожрать. Так как кормить мне уже никого не надо. Все, — тут он посмотрел на меня внимательно и продолжил, — все, да, да, все наши, господин офицер (это я-то, сапожник Красной Армии) уже давно, еще в 1941–1942 году на Небе. Надеюсь, Бог не позволит их обижать, им досталась слишком суровая доля.

Я отдал ему весь свой запас, что был в «сидоре»[45]. Я еще заработаю. Какое-то время мы смотрели в глаза друг другу. И разошлись.

А в памяти не победное наше движение на запад. Хотя сколько погибло наших в эти наступления.

Мстить. Нет, я уже отомстил, да и где прейскурант мести. Вот сколько я должен убить немцев за Ханелю? За маму, папу. Девочек. За штеттл. Боюсь, цифра в прейскуранте будет заоблачная. Что со мной однажды произошло. Я ведь вернулся из моего местечка совершенно никакой. Внутри как оборвалось. На немцев не смотрел. Если раньше мне было интересно поговорить с редкими пленными, то теперь я просто не смотрел на них. Пока однажды вечером, почти ночью, я вдруг оставил лапу, положил нож, встал и пошел на передовую. Это от тылов полка где-то километра четыре-пять. И меня никто не остановил. Я не знал, что я буду делать. И объяснить, зачем я здесь, на «передке», я не могу.

В общем, я перешел наши окопы, перешел небольшое поле, перелез через какие-то бревна и оказался в немецких окопах. Прямо между двумя солдатами, которые сидели на зеленых ящиках и курили.

Удивление этих солдат и мое было одинаково. Хоть война и учит на все реагировать моментально, а то сразу станешь трупом, но немцы чуть-чуть, на секунду дольше изумлялись. И подтвердился этот закон войны — стали трупами. Одному я сразу же сломал шею, а другой все лапал и лапал по ящику автомат. Я схватил его за горло и просто вырвал все, что могли ухватить пальцы. А у сапожника пальцы, я уже рассказывал.

Взял из карманов какие-то бумаги, вытер руки о свою гимнастерку, вылез и так же вернулся. Кругом была тишина, и я помню, легкий туман наползал на окопы. Я вернулся, прошел через свои окопы и оказался в своей каптерке. При штабе полка.

Вот тут меня прорвало. Я просто плакал. И кричал, но тихонько. И снова плакал. И впервые после штеттла звал своих по именам: папу, маму, бабушку, Ханелю, девочек.

Видно, кто-то услышал. Потому что пришла медсестра и еще одна. Принесли мне спирта. А я все бился и бился. Но тихо. Мне даже укол сделали. Сняли гимнастёрку и штаны. Все было в крови. Вытряхнули из карманов корку хлеба, зажигалки — две, мятую пачку немецких сигарет, какие-то письма, фотографии, солдатские немецкие книжки.

Утром сестрички привели меня в порядок и отвели к комполка. Не могу не отметить, ко мне после штеттла относились как-то осторожно, что ли. Не орали на меня, хотя я, когда нечего было работать, исправно шел в окопы. Мой лучший друг Ваня Ткач меня пытался поддерживать.

Комполка, еще заспанный, вместе с начразведкой изумленно слушал мой доклад. Очень короткий. Мол, не могу объяснить, товарищ подполковник, как все случилось. Меня что-то толкнуло, я пошел на передок, подошел к окопам немцев, прыгнул туда. Сидели двое, курили. Я их убил. Забрал, что было, и ушел. Вот, замазал гимнастерку, но отстираю.

Смотрели документы, разбирали письма. Весь день мне не давали работать. Нет, не вызывали. То ко мне в каптерку — замполит. Ну, расскажи, какое у них было выражение лица. То начальник разведки полка — как же ты прошел это поле. Оно ведь полностью заминировано. То СМЕРШ[46]. Те ребята грубо начали со мной, но я на них смотрел просто. И они постепенно замолкали. И больше я их не видел.

* * *

Я вспоминаю про войну чаще лето и осень 1941 года. Жара. У меня время смещается, и я бреду по дорогам и лесам 1941 года. Отступаем. Часто бежим. Прячемся то в лесах, то в болотах. Отсиживаемся от немцев. По дорогам пыль. Ревет скотина. Мы шагаем вместе с гражданским населением. Немец загоняет нас в леса. Однажды мы, трое отбившихся, просто-напросто заблудились. Не ели уже, верно, трое суток. Бредем. Вышли на какую-то проселочную дорогу. Слышим, мотоцикл. Это — плохо. На них только немцы гоняют. Конечно, спрятались в кусты. Пусть проедут. Но не проехали. Один мотоциклист всего и был. Остановился, съехал чуть с дороги и бегом к кустам. Прямо напротив меня и снял штаны. Я даже решил, что он издевается. Но видно ему не до оскорблений советского солдата. У него понос. И серьёзный. В общем, я тихонько вытащил свою сапожническую лапу, подошел сзади и ка-ак дам ему по каске. Со всей силы. Он так в свое говно и сел. (Интересно вот, издатель напечатает эти мои воспоминания?) Мы даже не стали смотреть, жив он или нет. Запах был просто невыносимый.

Схватили ранец, автомат, гранату, шинель и бегом. Верно, бежали долго. Но когда нашли какой-то овраг, спрятались и начали потрошить ранец, радости нашей не было предела. Тушенка, колбаса, галеты, фляга с водой, другая — с водкой. Мы даже греть ничего не стали. Поели, выпили и… провалились. И еще через день вышли к своим. Вот чудо. Бродили, бежали, скитались, а вышли — в свой полк.

* * *

Что мы затем, наконец, узнали. Что, оказывается, немец неожиданно и даже как-то вероломно на нас напал. Мы уже год в местечке только и обсуждали — будет война. Но говорили все больше шепотом. Оказывается, это называется у них, то есть, теперь у нас, в Белорусской ССР, пораженческие, паникерские слухи. И дружба с немцами надолго. А то, что по дорогам лежат скот и лошади, побитые авиацией, и вовсе не нашей, это как? А то, что мы наших соколов ни разу не видели в небе — это почему?