Еврейское счастье Арона-сапожника. Сапоги для Парада Победы — страница 4 из 17

— Да, да, достопочтенный Лейба. На самом деле, если бы не Вы, кем бы я сейчас был? Или воровал бы в Лодзи, либо в Варшаве, или в русской армии тянул бы тягло. — И хитро так усмехался. Я-то по рассказам папы знал, как его учил Лейба Лифшиц. И у меня замирало сердце и душа катилась в пятки. Неужели папа отдаст?

— На сколько лет? — спрашивал папа.

— Сейчас ему сколько, восемь? О, уже, можно сказать, переросток. Пусть он останется у меня до десяти-одиннадцати лет. Буду его хорошо научать. У меня он получит и стол, и ночлег. А после я ему и платить начну. Ты ведь знаешь, я к чужим детям, как к своим.

— Да, конечно, — смеется папа. — Хорошо помню, как ты лупил меня ремнем. Да жена твоя, Двойра, меня за дверь выставляла, пока вы ужинали.

— Ну, Гершеле, ради науки на что не пойдешь. Зато, я ж говорю, знатнее мастера, чем ты, в Польском воеводстве никого нет. Одно слово — ты Мастер!

И что вы думаете? Папа меня отдал старому Лейбе. И началась моя жизнь в людях. Так говорил ваш писатель Горький, покуда мы были в Польше. А как стали Белоруссией, то и Горький стал наш великий советский писатель. Во дела!

* * *

Я попал! И только много лет спустя понял, каждому такая школа нужна. Чтобы смог не сломаться. Выдержать. Выстоять. Самому, маленькому, но самому — принимать решения.

Комната старого Лифшица, куда меня привели, была темной полуподвальной конурой. Запах стоял ужасный. Особенно для меня, привыкшего к просторам нашего Дома, полкам с религиозными книгами, шкафу с кошерной посудой и подсвечниками, так призывно горевшими каждую субботу. И мама, ласково улыбаясь, зажигала свечи, произнося привычное «Шабат шолом».[15] Вместо этого я окунулся в застоявшийся запах прогнившей кожи, плесени и протухшей пищи. Еще долго меня преследовал этот кошмар.

— Нет, убегу, обязательно убегу, — мелькнуло у меня. Но папа меня учил — подумай, прежде чем подумать. И сделай, но снова подумай.

В мастерской сгорбленный старый сапожник набивал подметки. Он приказал мне сесть, что-то сказал ученикам. Те дали мне толстые нитки и кусок воска.

— Давай, скручивай дратву.

Что с этим делать, я не знал. Но потом я получил от хозяина работу знакомую. Я купил две селедки и фунт хлеба. Натаскал бочку воды. Ученик подставил мне ногу, и я упал. Но встал уже с камнем в руке. С тех пор никто меня в мастерской не трогал. Да и работу кой-какую освоил я быстро. Пора было бежать. Что я и сделал прямо средь бела дня. Двойра еще что-то пекла, но я уже знал — ничего не получу. Поэтому встал, взял куртончик и пошел.

— Ты куда, еще два сапога нужно починить, — сказал мастер.

— Я занят, — неожиданно сказал я и хлопнул дверью.

Дома меня отмывали в большом тазу. Я целый месяц был в затхлом, вонючем месте. И толком ничего не ел.

Когда вечером вернулся папа, в доме началось целое Бородинское сражение. Закончилось оно согласно истории. Наполеон, то есть, папа, битву проиграл. А мама, Александр I, победила. Было решено — отныне я работаю в мастерской отца. То есть, на себя. И свою семью. Я теперь каждую субботу проводил в своем доме.

Глава IVСуббота

До сих пор помню напевы, субботнюю молитву:

Лоди доди ликрас кало,

Пней шабес некабело[16].

И всю свою семью вижу за праздничным столом. Все мы такие чистенькие, вымытые. Коротенькая молитва папы. Преломление еще теплых хлебов. И — мир и тишина, и покой, и счастье приходит в Дом.

В Дом, которого у меня уже нет десятки лет.

А пока мы все вместе. Мама смеется над папой, он делает вид, что сердится.

И вот мы едим халу, макаем салатные листья в харосет[17].

Никто не торопится. Наступает ведь суббота. И я немного важничаю. Уже, можно сказать, рабочий человек. Сапожник. И на руках небольшие мозоли от дратвы…


Суббота! Мир, тишина, покой и счастье приходит в Дом. Шабес! (Фото Альтера Кацизне)


Я задремываю на балконе. Просыпаюсь. Бреду на свой продавленный диван. Накрываюсь плащом US Army — и снова засыпаю.

Мне снится пятница. Вечер. Ура! — начинаются приготовления к субботе.

Папа меня и сестер учил правильно — нельзя отложить на «потом» свою жизнь. Действия даже за неделю. И главное — отдых. Это не какие-то «мантры» — «перемена занятий — есть отдых». Нет и нет. Папа правильно учил — не стремись все время что-то делать. Не стремись все успеть.

Вот наступает Шаббат. И стоп. Не работай. Не топи печь. Не вырезай подошвы и не шей сапоги. Не тачай каблуки модницам. Ибо и у них должна быть суббота.

Я привык с детства в субботу оценивать сделанное за неделю. Будь то драка с ребятами или плохо сделанный заказ, или просто грубость маме или бабушке.

Наступает пятница. Мама возвращается из синагоги, зажигает свечи. Уже лежат на столе праздничные халы. И покрыты они чистейшими салфетками. Раздается стук в ставень. Это Азриельке, Shabes-клапер, стучит по ставням, объявляя о начале субботы.

Папа омывает руки, преломляет халу, обмакивает в соль.

Появляется и гефилте-фиш, куриный бульон, курица, сладкий десерт. А я затопил печку.

Знал, когда я помогал бабушке нести седур, уже в печке с вечера пятницы стоит горшочек с мясом и овощами. Знаменитый челнит.

Вот и все. На небе зажигались три звезды и начинается новая трудовая неделя. Но пока нас все радует. Тишина. Шабат.

Мы, дети, ждем, когда, наконец, в ставни постучит Азриельке, шабес-клапер. Он стучит, ура, началась суббота.


Азриельке, Shabes-klaper. По пятницам вечером он стучит по ставням, объявляя о начале Субботы. (Фото Альтера Кацизне)

Глава VМастерство

Просыпаюсь в мастерской у папы. Совсем другое дело! Да, пахнет кожей. Но не гниющей. А еще воском, дратвой, подошвами. Их не нужно выбрасывать. Нужно ножом очистить от грязи, пота и зачастую — навоза, ведь подошвы-то от сапог крестьянских. А какая крестьянская подошва не побывает в навозе. Да не единожды. А затем в котел, и пусть варится. Потом под пресс, сушка и снова в дело.

У папы все шло в дело, поэтому, как он говорил, всегда на хлеб, картошку и немного шкварок мы заработаем.

— А, Арон? — хохотал и увесисто хлопал меня по спине. — Держи спину прямо, ты, шлема мой, — он любовно меня оглаживал. Знал ведь, что у всех сапожников это профессиональное: целый день сидишь, зажав «лапу»[18] между коленками, в зубах — гвоздики для подбивки подошвы или «шпыньки»[19]. Какое уж разогнуться? Поэтому сапожника видно сразу. Да и по рукам. А порежь-ка из толстой свиной кожи подошвы? Или набойки? И так целый день! К вечеру пальцы уже не разгибаются. Но взрослые дядьки-сапожники и пятаки гнули пальцами, и подковы разгибали руками. Да и ко мне это пришло. Не надо и тренировки. Просто работай и еще раз работай.

Папа стал меня учить сапожной премудрости. Оказалось, не все так просто. Нужно знать (коли ботинки или полусапожки дамские ремонтируешь) и размеры стопы. И голень. И подъем.

А посиди над раскроем для сапогов. Нож в руках к вечеру еле держишь. Ножи, кстати, приходил точить специальный человек нашего местечка — Эфроим. На самом деле, никто не мог правильно наточить сапожный нож. Чтобы и раскрой сделать, и разруб кожи. Да по линейкам или деревянным образцам. Их зовут лекала. А сколько всего нужно, оказывается. И каблуки. И набойки. И подковки (их особенно немцы любили). Но это — когда к нам из Варшавы приезжали. Да-да, можете мне поверить.

А клей! А стельки! А запас подошв, задников, подметок, простилок, супинаторов, красок, лаков! И все нужно держать в порядке. Не будет порядка, что в картоне, что в фурнитуре, что в красках — ты уже не работник.

У отца порядок был. Поэтому и местные модницы и щеголихи из Варшавы, Лодзи и других городов польской части российской империи к Мастеру Гершу, что в городке «X», ехали.

А работали мы всего-то: отец, я и Бенчик-американец.

Ну, с папой и мной все ясно. Кстати, я вырос в хорошего сапожника, хоть и сгорбленного с молодости. Евреи в шинке папу хвалили:

— Нет, нет, реб Гершеле, хорошего ты парня сделал, дай вам Бог, чего и нам хочется. Теперь тебе его женить хорошенько, и можно и дело ему передавать. А женить на Баське, дочке Бродского, что из-под Одессы. У него заводы по всей, считай, Одесской, Киевской и Харьковской губерниями. Вот это дело!

Папа смеялся. А я, сидя в уголке шинка, краснел. Ведь они, еврейские дурни — деды, ничего про Ханеле не знают, слава Богу. И Ханеле еще не знает, как я ее… Вот бы узнали, вот бы гевалт[20] был.

Так вот, про Беню-американца. Вы уже заметили, что в основном мы, евреи, прибавляем прозвища к именам. Это повелось со старых времен. Когда фамилий у нас не было, да и не нужны они были вовсе. А был просто, например, Арон, сын Герша. И все. Но так как у евреев Аронов оказывалось много, да и Гершей — немало, то стали прибавлять: Арон-сапожник, Герш-Мастер, да сын Пинхуса. А какого Пинхуса? А из Хиславичей. Значит, Пинхуса-раввина. И так далее. Можно одуреть. Поэтому мы, евреи, и делали еще и разъяснения: Эфраим-точильщик, Гольдберг-выкрест, Беня-американец, Мотя-могильщик.

Так вот, Беня оказался сиротой. Как так? Да очень просто. Его папа уехал в Америку делать миллионы. Видно, делать их начал, но медленно. Писал письма. И про то, как его «Джуйш шелтер»[21] привел к родственникам, и как все скучают по дому. Когда еще этот миллион сделаешь? А пока миллиона нет, остается любовь и невысказанная тоска по дому.

Фейга-Броха — его жена и мать мальчика Бени возьми да умри. У нас не бросают. И Бенчика определили к Гершу Пекарскому-сапожнику. То есть, к моему отцу. Он и жил у нас. И был мне как брат. А американцем его прозвали, во-первых, потому, что папаша его, как вы видите, в Америке. И еще мы его в мастерской так назвали за образцовый порядок: что с инструм