Еврейское счастье (сборник) — страница 22 из 40

   ...Плакали, прощаясь с Малининым, картины его, красочные иероглифы, иногда и ему непонятные, ибо кистью он хотел создать, то, что над человеком, само Непознаваемое, Вечно Единое с его трагическим лицом, то, к чему живущий может прикоснуться лишь четвертью крыла своей души. Плакало все в его мастерской.

   Он прилег на диван и, потрясенный, стал слушать последний Реквием, а в голове продолжалось прежнее, человеческое, рассуждения и вычисления:

   "Если бы он, выйдя из дому, пошел направо, то не встретился бы с ней. Если бы он, встретясь с ней, задержал ее не тридцать, а двадцать девять минут, она перешла бы улицу раньше автомобиля. Если бы она не сказала, что ей пора домой, он бы успел ей рассказать самый таинственный, самый мистический случай, происшедший с ним, и она была бы спасена. Но ведь самое мистическое есть ее смерть. Она вышла из дому, и я вышел. Она шла к смерти, и я должен был помочь ей в этом, потому что и я вышел, чтобы умереть. Ты, кто вел нас к этому, ты знаешь, ты прав, будь благословен".

   Малинин поднял голову и увидел ее, ее ангельскую улыбку. И тотчас начался Реквием. Слезы катились из его глаз. К окну прильнули безмерные пространства, где, летая быстрее света, всюду поспевало непостижимое, Судьба, Рок, Вечно Единое...


ВЫШЛА ИЗ КРУГА


   Близится вечер... Горничная, в белом переднике и в наколке, накрывает на стол и, расставляя тарелки, старается не шуметь, чтобы не обеспокоить барина с барыней, уединившихся в спальне.

   Ровно в шесть сядут обедать... В столовой, большой и не очень уютной, дюжина дубовых стульев с высокими резными спинками, дубовый раздвижной стол, модный буфет с зеркалом, в которое никто не может глядеться, так высоко оно вставлено между двумя колонками-шкапчиками, картины, цветы в больших вазонах... на подоконнике лежит книга -- "История философии" Куно Фишера...

   Пришли уже гости -- отец и мать Ивана Николаевича Галича. Николай Михайлович Галич -- невысокий, коренастый старик. Седая борода. На сизом кончике носа пучок седых волос. Глаза у него выцветшие, голубоватые и очень похожи на глаза сына. Лукерья Антоновна, -- высокая, худая женщина, в черном платке, строгая, надутая, чванная... Крашеные волосы причесаны по-модному, и их цвет не гармонирует с дряблым, бескровным старушечьим лицом и тонким носом, твердым, как кость. Из чванства она не снимает перчаток и расстается с ними, только когда садятся обедать.

   Появления детей в столовой старики, обедавшие здесь только по воскресеньям, ждут терпеливо и без досады... Они привыкли... Отец, расставив ноги и расстегнув черный сюртук, с важным видом читает газету, а мать разговаривает со старухой, бабушкой барыни Елены Сергеевны. Бабушка, которую никто не называет по имени, очень старая, лет под восемьдесят... Она слушает Лукерью Антоновну, не отвечает, а только кивает головой. Ей все равно, что бы она ни услышала... Женился ли кто-нибудь, убили ли кого-нибудь, много ли проживает внучка денег, дорожают ли квартиры, посетило ли важное лицо город, -- ей все равно... Может быть, она даже и не слышит, что ей говорят. Как всегда, она и теперь сидит у окна, вглядывается, прищурив глаза, в наступающую тьму, кивает головой и думает думу человека, который не сегодня-завтра умрет...

   Она ведь очень стара и очень устала от всего, -- от еды, от того, что надо дышать, переходить комнату, умываться, ложиться в постель... Текут года неустанно, опять дети, опять карьеры, любовь и радости и несчастья -- все одно и тоже...

   Она любит глядеть в окно. Это ее последние радости... Глядит и как бы недоумевающе спрашивает то у рога утренней луны, такого бледного и легонького, как пушинка, то у солнца, что к вечеру становится против окна, сердитого, красного: "Что же это я засиделась здесь?" или "Где это я? Зачем жила и для чего родилась? Что я узнала оттого, что была когда-то девушкой, женщиной, матерью, теткой, бабушкой, что страдала и радовалась, и стала глубокой старухой?.."

   Лишь теперь она что-то поняла, разгадала, и оттого у нее такой таинственный вид, и оттого так мудро все кивает головой и улыбается. У нее ведь тайны с окном, а никто об этом не знает. Не узнают, о чем она шепчется с луной утром рано, когда все спят, или с солнцем... Солнце она видит хорошо. Оно старое, престарое, в морщинах. Когда-нибудь и она будет стоять вот в том уголке на небе, -- надо только немного подождать, еще поесть, подышать, столько-то раз умыться... И когда она станет на небе рядом с солнцем, то уж все поймет, потому что там все ответы...

   Горничная разложила салфетки, нарезала хлеб и бесшумно удалилась.

   В спальне Иван сидит подле Елены на большом широком красном диване и, нежно обняв ее, говорит;

   -- Вечером пойдем в театр... Интеллигентные люди должны ходить в театр, -- а после него ночь, и опять мы будем вместе... Лена, помнишь картину Штука? Я прижмусь к тебе, и мы станем похожи на нее... Ты любишь меня?

   -- Люблю, а ты?

   -- Безумно! Даже странно, как безумно я люблю тебя. Говори тише, а то папа и мама услышат наши голоса и почтительно подумают про нас, -- проснулись!..

   Они прижались друг к другу и замерли. Живут ли они теперь, или никогда их не было? Бегут секунды, века... И так сладко вместе, так радостно чувствовать, что там, за окном, терпеливо и бессмысленно движется куда-то человечество, а они тут любовью все превозмогли...

   Что важно для их жизни? Важно, чтобы завод Ивана хорошо работал, важно, чтобы кругом них все было налажено и не беспокоило, чтобы старший, двенадцатилетний мальчик, и младший, шестилетний, были веселы и здоровы, чтобы старики, -- отец и мать Ивана, ни в чем не нуждались, чтобы прислуга не менялась и не нарушался привычный покой, и еще важно, важнее всего этого, -- их любовь...

   Иван всегда завален работой, получает с завода тысяч двадцать пять дохода, но уже мечтает о своих пятидесяти годах, чтобы удалиться от дел, отстраниться от жизни... Пусть люди делают, что хотят, стремятся куда-то, верят во что-то, создают, изобретают. Он поселится за городом, в спокойном особняке с садом, с фортепиано, с книгами по философии и искусству... ведь самое ценное в жизни, самое значительное -- своя любовь и своя смерть. Любить он будет молитвенно, а к смерти готовиться, потому что все, что называется миром, природой, человечеством -- мираж, и ни он, ни Елена к нему отношения не имеют.

   Он отодвинулся от нее и стал гладить ее розовые руки от плеча к кисти.

   "Иван опять хочет обнять меня, -- подумала Елена. -- Я люблю его, но хотела бы, чтобы он сейчас этого не делал... Я устала и плохо буду выглядеть вечером, когда придут гости: Савицкий, Глинский и другие... Нет, не это меня занимает... Скажу Ивану".

   И она шепотом сказала ему, широко раскрыв глаза:

   -- Я все думаю о Любе Малиновской... Когда ты обнимаешь меня, или я тебя целую, я теперь невольно пытаюсь представить себе, что ты -- чужой... Ведь она была привязана к своему мужу, а сошлась с Елецким, который гораздо хуже ее мужа, и я до сих пор не могу успокоиться. Вдруг бы и я...

   -- Ты не способна на это, ты -- другая...

   -- Не в том дело... Если вдуматься глубоко, то начинает казаться, что любовь этому не может помешать. Я представляю себе чужого на твоем месте... Страшно, -- она даже закрыла глаза, -- ужасно страшно!.. Не могу...

   -- Елена! -- сказал он и стал очень серьезен. Поперек лба его легла глубокая, тяжелая морщина.

   -- Ну, милый, милый, вот ты и нахмурился... Я боюсь, что мы слишком счастливы. Самое страшное, что мы слишком счастливы. Не успеешь подумать о чем-нибудь, и оно уже есть. Хоть бы какая-нибудь неприятность, какое-нибудь волнение! И... и хочется маленького несчастья для нашего большого счастья.

   -- Все эти мысли, Елена, -- вздор, -- сказал он, опять обнимая ее. -- Как приятна твоя теплота! Я уверен, что этой теплоты нет нигде больше в мире. Мне почему-то кажется, что она двадцати девяти градусов, плюс одна миллионная... Такую немыслимо физически воссоздать. Двадцать девять и одна миллионная, -- повторил он, -- смешно, право. Это -- та самая, ради которой я от всего откажусь, так она нужна мне, так хорошо с ней.

   -- Я устала, -- шепнула Елена

   -- Еще немного, и сейчас у тебя закружится голова. Где бы я ни был, я вижу тебя всегда подле себя. Ты стоишь в воздухе, такая, как сейчас... Я хорошо помню каждую твою черту и, будь я слеп, я мог бы нарисовать тебя, так чувствую я твои линии... И я всегда слышу твой милый, немного странный голос.

   -- Почему у тебя слезы на глазах? -- спросила Елена.

   -- Потому что у меня не хватает слов рассказать тебе все, что я чувствую, и как мне мила твоя душа, и твои глаза, и твои розовые руки...

   -- А тебе не страшно, что я только тебе принадлежу?

   -- Я не понимаю, -- ответил Иван.

   -- Но я ведь не виновата, что у меня такие мысли. Порой мне хочется чего-нибудь деятельного. Чем мне заполнить день? Иногда мне жаль, что я так и умру, не узнав всего, что есть в мире. Я не обманываю себя. Наша жизнь не совершенство, и ты не совершенство, и бывают минуты, когда мне хочется подойти к окну, открыть форточку и высунуть из нее голову.

   "Я все не то говорю, -- подумала она, -- я переживаю что-то другое, а что и как -- сказать не умею, не знаю..."

   -- Какие странные мысли у тебя, -- сказал он и замолчал, не решаясь вслух произнести того, что промелькнуло у него в голове.

   "Разве в моей душе все спокойно?" -- думал он.

   -- Для чего мы живем? Может быть, смерть -- самое важное? Ведь кто понял ее власть, для того уже ничего не существует, нет ценного, ни великого, ни малого, ни прекрасного, ни безобразного, ни доброго, ни злого.. А я понял... Еще минута такого головокружения, и все мне станет ясным...

   -- Да, безобразного, -- стал он быстро повторять, -- злого... не существует...

   Но головокружение рассеялось, и увидел он себя рядом с Еленой. На него с испугом глядели ее сине-серые глаза, и она будто шептала: