И пошел, скинув мне чертежный тубус и вещмешок. Раздеваться направился, однако, в ближний гардероб, а не в свою каморку в дальнем корпусе. Чтобы мне долго не ждать. Воспитанный молодой человек и вежливый.
Вскрыли тубус и прямо рядом с траурным объявлением о смерти полковника Семецкого повесили плакаты, прижав к стенду канцелярскими кнопками. Политрук их целую коробку из планшетки вынул.
Первым плакатом изобразили казаков в кубанках, рубящих шашками бегущих фашистов на фоне полупрозрачного древнерусского витязя на вздыбленном коне. Вверху даты одна под другой: 1242 и 1942. Внизу лозунг: ''Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет'' Александр Невский''.
— Что я тебе говорил, — подмигнул Коган. — И орден Александра Невского будет. Все подготовлено. Ждут только решения Политбюро.
Второй плакат с падающими и дымящимися немецкими самолетами и надписью менее оптимистичной, скорее призыв от безысходности: ''ТАРАН — ОРУЖИЕ ГЕРОЕВ'' именно так все буквы большие, а снизу плаката традиционное ''Слава Сталинским соколам — грозе фашистским стервятникам''.
— Нравится? — склонил Коган голову к левому плечу.
— Нет, — буркнул я. — Таран это… Это… Как заживо умереть заранее. А вот казачки нравятся. Оптимистично. И связь времен налицо.
Покачал головой политрук и ничего мне на это не сказал. Вынул из планшетки и протянул мне тонкую бежевую брошюрку из ''Библиотечки красноармейца''
— А вот это, как коммунист-агитатор, будешь читать ранбольным обмороженным бойцам по палатам, — политрук подмигнул. — Таково тебе второе партийное поручение. Первое ты выполнил. Теперь твоя палата жестокие романсы поет. Мещанство конечно, но все же не похабщина с уголовщиной. А теперь пошли обедать. Ты у нас нынче ходячий, так что в столовку общую направились.
— Слушай, Саша, как бы мне с полком связаться. А то стыдоба, понимаешь, в том, что у меня есть в Кремль на награждение идти, — пожаловался я.
— Что бы ты без меня делал? — политрук подмигнул для разнообразия левым глазом, — Не имей сто рублей, а имей сто друзей. Смирнову я уже разъяснил твою проблему, а он вроде бы уже должен был все согласовать с Наградным отделом Верховного совета. Думаешь, ты первый такой?
После обеда у меня отобрали халат и выдали, как ходячему, байковую бежевую пижаму. Еще подумалось, что она с покойного полковника Семецкого. Но вовремя вспомнил, что тут все стирают и дезинфицируют.
Перевинтил на нее ордена с халата.
Обулся в черные бурки на босу ногу. Хорошо, тепло, но некрасиво. Была бы кожаная отделка черной — было бы в самый раз. А так… коричневая только на белом войлоке смотрится. Но белый войлок по определению генеральский. Мне не по чину.
Сдавая халат сестре-хозяйке, выпросил портянки. Выдала, ношеные, но чистые.
И с чистой совестью пошел в курилку, пока она пустая, а то за разговорами с Коганом так покурить и не успел.
Скоро обмороженные бойцы, те, что выздоравливающие, ходить начнут, забьют курилку напрочь. И провоняют весь госпиталь своими мазями и махоркой. А их всё несут и несут. Немногочисленные санитары с ног сбились.
Накурившись, спросил у дежурной сестры палату, где обмороженные бойцы, вменяемые к восприятию. Путь на поправку имеют.
Вошел, духан гнойный как доской по носу ударил. Не удержался, открыл форточку свежему морозному воздуху.
— Одеялами закройтесь, товарищи бойцы.
Вынул выданную политруком брошюрку. В. Горбатов. ''О жизни и смерти''. Воениздат, 1941 год. Посмотрел из любопытства в исходные данные. Выпустили в середине декабря. Свеженькая агитация. Но оказалось даже не агитация, а художественное слово.
Бойцы затихли, ожидая.
Раскрыл наугад и стал читать.
- ''Товарищ. Сегодня днем мы расстреляли Антона Чувырина, бойца третьей роты. Полк стоял большим квадратом, небо было сурово, и желтый лист, дрожа, падал в грязь, и строй наш был недвижим, никто не шелохнулся''.
Бойцы в палате превратились в одно ухо и даже шушукаться, как школьники прекратили. А продолжил, не напрягая голоса, читать скупо, скучно, не как артист, и даже не как Коган умеет.
- ''Он стоял перед нами с руками за спиной, в шинели без ремня, жалкий трус, предатель, дезертир Антон Чувырин, и его глаза подло бегали по сторонам, нам в глаза не смотрели. Он нас боялся, товарищей. Ведь он нас продал.
Хотел ли он победы немцу? Нет, нет, конечно, как всякий русский человек. Но у него была душа зайца, а сердце хорька. Он тоже вероятно, размышлял о жизни и смерти, о своей судьбе. И свою судьбу рассудил так: ''Моя судьба — в моей шкуре''.
Ему казалось, что он рассуждает хитро: ''Наша возьмёт — прекрасно. А я как раз шкуру сберёг. Немец одолеет, — ну, что же, пойду в рабы к немцу. Опять же моя шкура при мне''.
Он хотел отсидеться, убежать от войны, будто можно от войны спрятаться! Он хотел, чтобы за него, за его судьбу дрались и умирали товарищи, а не он сам.
Эх, просчитался Антон Чувырин! Никто за тебя драться не станет, если ты отойдешь в кусты. Здесь каждый дерется за себя и за Родину! За свою семью и за Родину! За свою судьбу и судьбу Родины! Не отдерёшь, слышишь, не отдерёшь нас от Родины: кровью, сердцем, мясом приросли мы к ней. Ее судьба — наша судьба. Ее гибель — наша гибель. Ее победа — наша победа. И когда мы победим, мы каждого спросим: что ты для победы сделал? Мы ничего не забудем! Мы никого не простим!
Вот он лежит в бурьяне, Антон Проклятый — человек, сам оторвавший себя от Родины в грозный для нее час. Он берёг свою шкуру для собачьей жизни и нашёл собачью смерть.
А мы проходим мимо поротно, железным шагом. Проходим мимо, не глядя, не жалея. С рассветом пойдём в бой. В штыки. Будем драться, жизни своей не щадя. Может, умрём. Но никто не скажет о нас, что мы струсили, что шкура наша была нам дороже отчизны.''
Я остановил чтение главы в густой тишине. Хоть ножом такую режь.
Вдруг их угла палаты раздался слабый голос, разбивая эту хрупкую тишину.
— Тот, кто это писал, не лежал по четыре часа на льду под пулеметным огнём — головы не поднять. Когда наши зашли с фланга и немецкий пулемёт сковырнули, никто со льда уже подняться не мог. Восемьдесят два человечка с роты там навсегда и остались лежать. Не пуля их убила, а холод и лёд. И глупость комбата.
Так… Началось в колхозе утро. Русский солдат пробует на зуб очередного агитатора. С неудержимой страстью русского мужика посадить в лужу интеллигента.
— Не могу судить, — отвечаю не без некоторой заминки. — Меня там не было. Во-вторых, я ничего не понимаю в наземной войне и тактике. Я летчик.
— Так чёж вы нам тада проповедь читаете про пяхоту? — это меня спросили уже с ближайшей койки.
— Попросили вам прочитать, вот и читаю. Я ни разу не политрук а такой же ранбольной как и вы. Разве что выздоравливающий уже.
Чувствую я себя под их взглядами просто обоссаным. Сижу на грубой табуретке и обтекаю. Неприятное ощущение.
— Не нравится вам. Не буду, — добавляю и встаю с табуретки.
В дверях сталкиваюсь с незнакомым мне старшим политруком.
Оборачиваюсь к обмороженным бойцам.
— Вот вам настоящий политрук, — указываю на него брошюркой, — у него и спрашивайте.
Обхожу эту нескладную фигуру и чешу по коридору в свою палату, слыша за собой тоненький комариный голосочек.
— Партия…, Сталин… Все как один плечом к плечу… Священный долг…
На ходу передумал и завернул в политотдел.
Кивнув замполитрука, я без разрешения влетел в кабинет к Смирнову и сходу ему вопрос.
— Что за новый старший политрук по палатам ходит?
Наглость, конечно, с моей стороны, но чуйка не то, что взвыла, заскулила слегка, а вот очко жим-жим.
— Какой политрук? — вижу по глазам, что полковой комиссар ничего не понимает.
Рассказываю, как что было.
Вызванный комиссаром в кабинет замполитрука вошёл сразу с подносом в руках — своего комиссара он знал, как облупленного. С заварочным чайником и стаканами в подстаканниках.
На вопрос о новом политруке доложил.
— Это, товарищ полковой комиссар, наш новый особист. Зовут его Гершель Калманович Амноэль. Звание старший политрук. Кстати я слышал, что с особистов политические звания скоро снимут. Вернут ихние. Энкагэбешные.
— Амноэль… Амноэль… — вспоминал комиссар, наморщив лоб. — Не было печали, черти накачали. Только почему старший политрук, он же майором госбезопасности был? А это бригадному комиссару вровень.
— Не могу знать, — вытянулся замполитрука. — Кипяток нести?
— Неси.
Когда замполитрука вышел, комиссар мне сказал, понизив голос,
— На язык замок повесь. Вспомнил я этого Амноэля. Он при Ежове карьеру делал именно тем, что на своих же доносы писал. И не анонимные, а собственноручные. И что удивительно нагло никогда не врал, а дело заводилось по его сигналу моментом. А сколько стороннего народа под вышку подвел этот упырь нам не пересчитать. Ну, Лоркиш… Ну, хитрюга. Не хотите грузина, вот вам еврей, жрите, не обляпайтесь.
Комиссар в сердцах стукнул кулаком по столу. Чайные ложечки зазвенели в пустых стаканах. Затем продолжил меня инструктировать.
— По марксисткой теории спорить с ним запрещаю. Он жуткий начётчик и талмудист в этом деле. Чуть, что не так — сразу донос накатает. Что ты эту теорию вредительски извращаешь. Как? Уже без разницы. Что правый, что левый уклонизм тут одинаково плохо. Лучше время потеряй его послушай. Попроси растолковать как правильно. Он это любит — поучать. Эх… не вовремя Мехлис на Волховский фронт укатил.
Тут замполитрука внес большой электрический чайник, парящий с носика.
— Что мне теперь с агитацией делать? — спросил я.
— То же, что Коган поручил — читать по палатам брошюрку Горбатова. По главе на палату. Потом сдвигаешь главы. Диспутов никаких с бойцами не веди — не уполномочен. Чай покрепче будешь?
— Если можно крепкий, — попросил я.
— Почему нельзя? — улыбнулся комиссар. — Чай не дефицит. Мы Китаю помогаем оружием, они нам чаем и рисом через Монголию. Индийский чай вот пропал, а я его вкус больше люблю. Раньше его морем в Одессу поставляли. Одесса теперь под румыном. Проливы у турок, что вот-вот могут в войну влезть на стороне Германии. На Кавказе приходится целый фронт держать против османов. А что поделать? Без Баку и его нефти нам очень плохо придется. И так вон авиабензин американский через Англию получаем. Пароходами.