11–17 марта
В Берлине, в помещении вокзала на Потсдамской площади, открыта выставка «Поезда смерти». «Открыта выставка» сказано немножко пышно – на самом деле это несколько стендов в непрезентабельного вида углу огромного вокзального помещения. Но и упомянуть об этом походя не выйдет: 5 лет выставка была предметом спора министра транспорта Германии с начальником железных дорог. Начальник стоял на том, что, как и всем выставкам, ей место в музее. А цель железных дорог перевозка: людей и грузов. Все, что от этого отвлекает, может пойти во вред удобству и качеству транспортировки. Министр же переводил разговор в плоскость гуманитарную: как в таком случае быть с перевозкой людей в концлагеря в 1930-1940-е годы? Тогда на немецких железных дорогах служило 600 000 человек, с началом войны их число значительно возросло, они обслуживали многомиллионный поток пассажиров, а также промышленных и сельскохозяйственных производителей. Любой человек, приходивший на вокзал, не мог не видеть детских колонн, шагавших на специальные перроны к специальным поездам. Тем не менее никого ни от чего это не отвлекало. Тогдашний железнодорожный начальник верой и правдой служил режиму, который истреблял детей. Почему бы нынешнему их не помянуть? Происходило это здесь, на этом вокзале, на этих платформах, вот и давайте.
Я передаю только смысл того, что говорилось обеими сторонами. Слова были другие. Слова были – «слишком серьезная тема, чтобы, жуя булочку на пути к поезду, в нее погрузиться». В ответ звучало – «национал-социализм – это диктатура, пустившая корни в быт и повседневность каждой семьи». В конце концов согласие было получено. Хотя прав оказался скорее начальник дорог: указатель к экспозиции теряется среди многих других; те, кто обращает хоть какое-то внимание на стенды, действительно делают это на бегу. Тут важно другое: самый существенный довод министра транспорта заключается в довольно остром замечании – не надо, «чтобы складывалось впечатление, что немецкие железные дороги хотят скрыть или затушевать свое печальное прошлое». Другими словами: нельзя выдавать прошлое за небывшее.
Около года тому назад я уже писал о подобной выставке, тогда она была развернута в парижской мэрии. Ну вот, еще одно из ее повторений. Дела давно минувших дней, не надоело ли? Это смотря как на минувшие дни посмотреть. Скажем, Бородино. Или Сталинградская битва. И то, и то превратилось в памятник, в панораму. И то, и то вызывает в душе чувство скорби, восхищения подвигом, преклонения перед самоотверженностью. Но не столько уже само событие, сколько его описание в стихотворении Лермонтова, в книжке Виктора Некрасова. И то, и то получило завершение, стало историей. А вот Катынь не стала. Окрик «хватит о Катыни!» не дает этой трагедии закончиться. Если бы нам как гражданам страны, в которой в 1940 году расстреляли пленных польских офицеров, дано было внятно, свободно, а главное, с сознанием вины выговорить наше отношение к случившемуся, не думаю, чтобы эта трагедия оставалась в нынешнем подвешенном состоянии. То, что кровопролития, случившиеся в еврейских местечках и городских кварталах сто лет назад, были названы словом «погромы», не уменьшило числа жертв. Но трагедия получила имя и под таковым вошла в историю. А кровь армян потому и не высохла до сих пор, что для резни 1915 года подыскиваются более красивые слова.
В этом направлении моя мысль непроизвольно двигалась 5 марта. «Листая» телевизор, я попал на передачу «К барьеру». В Москве, как и в Берлине, тоже схлестывались, и тоже по поводу прошлого. Но если бы переводить в немецкую реальность, то у нас ор стоял о том, был ли наш фюрер безукоризненно великолепен или великолепен, но иногда допускал просчеты. Ору этому не 5, а уже 55 лет. Я не обсуждаю Сталина. Я не обсуждаю Гитлера. Маленкова, Жданова, Кагановича, Молотова. Геббельса, Риббентропа, Гиммлера. Последний раз обсудил лет в двадцать и удовлетворился. Мне совершенно все равно, сколько голосов кто на телешоу получит. Я знал цену и одному «дуэлянту», и другому. Момент перепалки, на который я попал, примерно соответствовал тому, чего я от этой передачи ожидал. Я уже готов был переключиться на следующую программу, но заговорил один из «секундантов». Такой круглолицый умник. Его позиция была ясная как пузырь. Что Россия хороша как Божий день, а Запад – сатана. Что Сталин был за Россию, а Америка против. Что антисталинисты – предатели родины. И прочее в этом духе. Он старался вести себя небрежно, произносить все это с легкой усмешкой в сторону тех, кого такие заявления должны обличать. Так же нон-шалантно он пульнул: вот вы там всё говорите – жертвы ГУЛага, миллионы, миллиарды – а ведь не доказано…
Я перешел на следующий канал. Там тоже лилась чья-то речь, но я никак не мог вникнуть, о чем. В ушах застряло: миллионы, миллиарды… То есть он хотел этой тонкой иронией показать, что всего-то ничего погибло в лагерях, а разные гопники раздули. С экрана понеслась песня (тоже, кажется, о Сталине-мудром – такой был день, его бенефис), а я думал, как бы этого с предыдущей программы спросить простецки, банально: «всего ничего» – это сколько? Например, пять человек, много или мало? Ну конечно мало. А например, если это твоя мама, твоя молодая жена, твой сын, твой друган с младших классов – это сколько, четыре? Ну и для ровного счета товарищ Сталин, сам-пять. А, телевизионный секундант? Уже многовато, нет? Или терпимо? Смеяться так смеяться. Ведь главное, чтобы не вообще Россия, а Россия по твоему вкусу. Ради такой – ну их на фиг, маму и прочих. Тем более чужих мам и чужих прочих. Да хоть бы их и миллион, и десять, и сто – какая разница. Лишь бы товарищ Сталин был жив.
Вообще-то, правда смешно. Я смешон. Чего-то надрываюсь, взываю. Бормочу: «Ни стыда, ни совести, ей-богу». Тут бы секундант прямо прыснул. Сказал бы: а как же? И не должно быть. Нам нужна сила. А стыд, совесть – слабота, ничего больше. И что я ему пискну в ответ? Что, может, враги, которыми окружена Россия, не столько ей враги, сколько этой самой бесстыжести и бессовестности? Что, может, их не Божьего дня красота так настраивает, а твои о нем грезы?
Мы же, когда о Сталине сейчас говорим, не о Сталине говорим. И министр транспорта Германии, когда о Гитлере, не о Гитлере же. А о том, скрыть или не скрывать, затушевать или не затушевывать, и в сердцевине вопроса: печальное или не печальное наше прошлое. Потому что дальше-то жить – с этим или без этого? А точнее – за это или против этого?
1–7 апреля
Поэт в России не больше-чем-поэт, не меньше-чем-поэт, а что-то другое-чем-поэт. Этот газетный афоризм про больше-меньше пришелся исключительно по вкусу читающей публике. Но читающей не совсем поэзию, а, условно говоря, Багрицкого и Евтушенко. Последний его и придумал, он чемпион газетных афоризмов. Не стоит подозревать меня в недооценке его или Багрицкого, они талантливые поэты, я только констатирую факт, что их поклонники не больно-то читают, скажем, Анненского, Мандельштама или Ходасевича.
Это такой же факт, как то, что поэт в России – что-то другое, чем, например, поэт в Англии или в Греции. Русские обстоятельства так складываются исторически, что в определенные времена поэт становится голосом страны, как правило, или полностью безгласной, или говорящей делано, оперно, имитирующей фиоритуры власти. Поэт, которого предполагает изречение Евтушенко, вмещает в себя целый букет других ипостасей: он также и политик, и боец, и философ, и святой. Потому что других политиков, бойцов, философов и святых в эту минуту просто нет. Министр иностранных дел Нессельроде повторяет слово в слово за царем, декабристы в Сибири, Чаадаев объявлен сумасшедшим, молитвенники за людей принадлежат церкви, а не обществу. Всё сходится в одном Пушкине.
Такой фигуре – поэта, на котором фокусируется внимание целой страны, – должна соответствовать биография. Как говорила Ахматова о молодом Бродском: «Какую биографию делают нашему рыжему!» – имея в виду совокупно его ранний успех, арест, ссылку, защиту со стороны интеллигенции и Запада. Опять-таки: образец такой судьбы – пушкинская. Лицей, общий восторг по поводу уже юношеских стихов, опала, две ссылки, травля, дуэль, смерть в 37 лет. Первый поэт, умнейший, по заключению царя, человек России, муж красавицы, мученик. Последнее необходимое условие для признания за поэтом такого статуса – осведомленность широкой публики о его личности, жизненных перипетиях, слухи, домыслы.
И наконец, общественная надобность в нем. 1900-е годы были эпохой Блока, его предчувствия, отчаяние и выдержка выражали ее. В 1910-х проницательный критик писал о нужде общества в поэте-женщине. Для этой фигуры словно бы была изготовлена ниша, Ахматовой оставалось только занять ее. Чуковский вспоминает, как году в 1920-м при нем зашел в книжную лавку покупатель: Блок есть? – Нет. – А Ахматова?.. То есть на то время она, по общему согласию, его, «поэта России», заместила.
В этом ряду стоит – с точки зрения литературного ранжира как бы не по чину – имя Надсона. И однако место занимает по праву. Он был не так одарен, как его выдающиеся соседи по списку, его стихи слишком декларативны, прямолинейны, надрывны, это даже не второй, а третий план русской поэзии. Но они, как никакие другие, были поддержаны драматической судьбой, страданием, гибельностью, а главное, на редкость точно удовлетворили спрос поколения, класса, тогдашнего духа времени на поэзию. Именно декларативность, именно прямолинейность, именно надрыв отвечали мироощущению молодежи, чье детство совпало с реформами Александра II. Раскрепощенная им в прямом и переносном смысле слова страна была решительно и быстро приморожена Александром III. Мы испытывали похожее в 1950-е, в «оттепель», когда общественные сдвиги и обещания, последовавшие после смерти Сталина, сменились окостенением и угрозами. Или в 2000-е, когда, хватанув при Ельцине свободы, были загнаны в лабиринт регламентированных вертикалей, однопартийности, выдуманной демократии.