«Еврейское слово»: колонки — страница 27 из 109

Таково содержание самого понятия «писать стихи» в свете всполохов ушедшего столетия. Не «после Аушвица», не «в предощущении Аушвица» – в многолетнюю эпоху Аушвица. Конечно, это хочется переводить. Комментировать. Издавать. Еще и еще раз. Но что именно? Почти невыносимую соотнесенность с временем и гибелью? Или только слова, неласковые и неудобные?

2–8 декабря

Этой осенью я по одному и тому же поводу, а именно стихов, побывал в двух отдаленных друг от друга точках глобуса: в ноябре в Штатах, а в самом конце сентября в Узбекистане. Там проходил фестиваль русской поэзии, я был одним из десятка приглашенных. Когда мое поколение начинало, такие предприятия устраивались только официально, в рамках разнообразных советских «декад искусства». В последние годы меня заносило на поэтические сходки «престижные», «международного звучания» и так далее, представляющие собой парад: талантов, лиц, амбиций, этаким дефиле, выставкой. На миг возникало ощущение, что твое там присутствие чуть ли не знак отличия и награда, а не естественный результат того, что ты пишешь стихи. Так что участие в ташкентской встрече было для меня более привлекательным, чем, хотите верьте, хотите нет, в парижском. Ташкентские чтения напоминали мне то, как это было в моей юности, когда собирались частным образом – почитать и послушать.

Тем более что я имел и личный интерес. Я приезжал в Ташкент в 1965 году, еще до большого землетрясения, еще до независимости страны, еще до перераспределения в ней собственности и власти, – было что вспомнить и сравнить. Понятно, вид переменился. На этот раз я жил в гостинице, находившейся не в государственном, а в частном владении, и название ее было не «Знамя коммунизма», а «Гранд Орзу Отель» – Гранд-отель Мечты. И вообще названия всех попадавшихся на глаза гостиниц начинались со слова «гранд», «великий», даже если они были совсем маленькие, на несколько номеров. Наша стояла на бывшей Заводской. Все улицы были бывшими: на бывшей Руставели я спросил милиционера, как называется перпендикулярная: нового названия он вспомнить не мог, сказал «в общем, бывшая Хмельницкого».

Проспекты, проложенные после землетрясения, походят на Елисейские Поля: широкие, в зелени, теряющиеся в дали. Правда, довольно безлюдные, и автомобили, которые по ним катятся, почти сплошь «Матиз-Дэу». Рядом с ними старый «жигуль» выглядит крупной машиной. Однако я увидел проезд и кое-чего покрупнее. Очередное наше выступление окончилось часам к десяти вечера, мы вышли на улицу поймать такси. Проспект был абсолютно пуст, если не считать цепи милиционеров на расстоянии метров двадцать один от другого. Мне объяснили, что президент Каримов вскоре проедет из дворца, где работает, во дворец, где живет. Наконец по разным краям проспекта с ревом промчались два мотоциклиста во всем великолепии эскортных одеяний: с мигающими лампочками, в белой и какой-то еще коже, в сверкающих шлемах. Потом тишина, потом нарастающий гул, несколько машин с мигалками и – черный лимузин, в окружении эскорта таких же красавцев, построившихся клином. Они шли на не очень большой скорости, олицетворяя собой мощь, спокойствие и высшую гармонию власти. Но это было не все. Опять раздался рев, и сзади, мимо процессии, обгоняя ее, пронеслись еще два мотоциклиста. По-видимому, чтобы создать у президента ощущение дополнительной готовности к любым неожиданностям, готовности немедленно рассеять их физически. Проезд Билла Клинтона по Пенсильвания-авеню, который я наблюдал в 1995 году, был куда более блеклым.

Мои впечатления – человека, приехавшего сорок лет назад на две недели и сейчас на одну, – обречены быть поверхностными. Но не заметить большего по сравнению с прежним национального отчуждения я не мог. Русский язык и раньше был, как всякий имперский, иноприродным, но тогда по причине разности культур, теперь же из-за искусственности своего статуса в стране, отошедшей от России. Водитель, чей «Матиз» я остановил с просьбой подбросить, оказался русским парнем, имеющим две специальности, но вынужденным заниматься извозом, потому что «с нашим рылом никто тебя на настоящую работу не возьмет». Он здесь вырос, его узбекский превосходен, те, с кем он на нем разговаривает, не понимают, зачем ему русский. На русском, не примитивно контактном техническом, а живом, говорят сейчас старухи в церкви – и уменьшающаяся горстка местных русских интеллигентов. Для последних он становится все большей редкостью – как драгоценность, и, как драгоценностью, они им все больше дорожат.

Но не одной России касаются этнокультурные перемены. От Ташкента до Дели не дальше, чем до Москвы, и когда по телевизору показывают индийские фильмы, они смотрятся здесь не так, как у нас. Они гораздо более «свои», в них понятные здесь переживания и выражение этих переживаний. Слова и жесты, которые у нас кажутся парфюмерными, здесь, где женщины продолжают сурьмить брови, воспринимаются естественными. Индийское кино делит экран с голливудским, и, как мне показалось, в сторону Индии происходит смещение, пока что незначительное, национального притяжения.

И не только поддавливанием, если не выдавливанием, русскости нарушается прежний баланс. Нынешний национальный символ узбеков – Тимур. Властитель мира, чья империя простиралась от Рязани до Дели, великий полководец, святой человек, ученый, психолог, объединитель ста народов. В государственной пропаганде три последние ипостаси уступают трем первым. Нынешнему Узбекистану не жаль терять целые группы подданных. Двух знаменитых самаркандских еврейских кварталов – в Новом городе и в Старом – с их особенной архитектурой и красочными интерьерами, больше не существует. Все или снесено, перестроено, росписи замазаны – или занято новыми присутственными местами и тоже казенно замалевано. Имена забыты. Обитателей веками держали за второй сорт, наконец они ответили массовым исходом. В Бухаре от обширной еврейской общины осталось не больше пятнадцати семей. Над гробницей пророка Даниила в Самарканде (одной из пяти предполагаемых) охотней рассказывают о том, какой молодец Тимур, что перевез на такое большое расстояние его прах из Персии-Ирака, чем о пророке и его книге.

Перелет Москва – Ташкент оставляет чувство движения не в, а от. От центра чего-то (пусть европейскости московского образца) туда, где пространство имеет тенденцию рассеиваться и рассеивать все, что в него попадает. Ты перемещаешься по пустыне от оазису к оазису, и в каждом следующем тебя оказывается чуть меньше, чем в предыдущем. В Самарканде ты более безымянен, чем в Ташкенте; в Бухаре больше, чем в Самарканде. Во множественности культур нет нужды.

16–22 декабря

Еврейская русская интеллигенция – категория не столько социальная, сколько культурно-нравственная. При этом вполне реальная, отнюдь не выдуманная. За последние лет полтораста яркие ее представители исчисляются тысячами. Евреи, жившие русскими интересами, в системе русских ценностей и переживавшие судьбу России как родную, если чем и отличались от среднего «нормального» русского интеллигента, то скорее в сторону большей самоотдачи в своем служении и стране, и ее культуре, своей пристрастностью и прикипелостью к обеим. Чтобы не запутывать понятие уточняющими формулировками, проще привести конкретные примеры. На рубеже XIX–XX веков это были, скажем, историк Михаил Гершензон и общественный деятель Владимир Гаркави, одновременно просветитель, приобщавший евреев к русской культуре, и лидер еврейской религиозной общины.

В середине ноября я провел полторы недели в Нью-Йорке и встретился с современной и специфической разновидностью этой довольно узкой общественной группы. Я представлял «Фильм о Анне Ахматовой» на его премьере в Барышниковском центре. Желающих увидеть картину оказалось больше, чем мест в зале, и, как мне объяснили после просмотра люди, знающие толк в таких предприятиях, аудитория собралась качественная. Я думаю, на две трети она состояла из выходцев из России, на треть – из коренных американцев. И вот в этих двух третях, 30 или 20 или даже всего 10 лет тому назад привезших с собой интеллигентские традиции, в которых они были воспитаны, оборвавших их в день своей эмиграции и усвоивших интересы и обычаи Америки, я заметил нечто уже несуществующее в России.

За неделю до этого такая же премьера была в Москве, в ЦДЛ, и тоже полный зал. И, в общем, того же состава публика. Потому что и прежде русские, украинцы, да кто хочешь, постоянно пополняли еврейскую эмиграцию 1970–1980-х, а в последние полтора-два десятилетия их доля среди уезжавших из бывшего СССР в Америку только возрастала. На сегодня национальная смесь этого слоя интеллигенции примерно соответствует остающейся в России. Так что на 37-й улице в Манхэттене я увидел перед собой ту же публику, что на Большой Никитской в Москве. Но реакция зрителей там и здесь сильно разнилась.

В Москве они пришли увидеть то, что уже знали про Ахматову, фильм должен был подтвердить их устоявшееся представление о ней. Плюс, возможно, автор, лично ее знавший, откроет какой-нибудь этакий про нее секрет. Когда зажегся свет, они были, как я понял по отзывам, «под впечатлением», но в некоторой растерянности от того, что их ожидания несколько обмануты таким разрешением ахматовской темы… В Нью-Йорке они хотели получить то, что для них приготовили. Они не сообразовывались с тем, известно это им или неизвестно, со своими концепциями и убеждениями. Их восприятие было более открытым, прямым, заведомо готовым встретить то, что им покажут. С благодарностью, если фильм того стоит. Как своего рода подарок.

За этой разницей стояла разница куда более глубокая. В Америке, да и во всех странах с западным образом мышления, определяющим подход к действительности, история складывается из этапов, каждый из которых имеет четкое начало и, что особенно важно, четкий конец. За прошедшим закрывается не занавес (который ведь ничего не стоит поднять), а тяжелая, как могильная плита, дверь. Это освобождает место в сознании для уяснения настоящего. Правление Рузвельта, правление Кеннеди, правление Рейгана существуют и рассматриваются исключительно в плане историческом, а не как Сталин или Брежнев, за которых у нас до сих пор готовы идти друг на друга врукопашную. Это у нас Ленин был вечно живой, и поэтому через чуть ли не сто лет после его смерти одни рвут на себе рубаху, чтобы вынести его из мавзолея, а другие, чтобы держать и дальше. У них поражение во Вьетнаме – факт истории, а мы и сегодня можем запросто устроить ток-шоу, доказывая, что победили в Крымской войне.