«Еврейское слово»: колонки — страница 33 из 109

29 декабря – 4 января

2009-й год прошел под знаком кризиса и гриппа. На взгляд человека, живущего частной жизнью, воспринимающего происходящее под углом зрения собственным, а не тем, который ему навязывает власть и пропаганда, никакого отличия в этом ни от лет предшествующих, ни, по всей вероятности, последующих не обнаруживается. Что в плане повседневном, что в историческом, земное существование всегда цепочка кризисов, и всегда осенью, зимой и весной человечество чихает, кашляет и при повышенной температуре и головной боли пьет чай с малиной. Уверен, что, покопайся кто-нибудь в древнекитайских рукописях или поперебирай месопотамские глиняные таблички, найдутся упоминания и об одном, и о другом.

Новое, пожалуй, лишь то, что в наше время кризис и грипп все наглядней, неоспоримей и неразрывней между собой связаны. Во всяком случае, на взгляд частного человека. Впечатление такое, что человечество превысило какую-то норму – численности, безоглядного служения своим желаниям, ненасытности. Где бы прежде дело свелось к обеднению того-другого индивидуума и, параллельно, обогащению третьего-четвертого, а также к насморку и воспаленному у всех четырех горлу, сейчас потеря работы, покупка яхт и бронхит выливаются в эпидемию.

Вселенная давно превратилась в фабрику. Всякого рода материальной, интеллектуальной, а также совершенно иллюзорной продукции. Фабрику хворей и выздоровления. Гламура и его бледно оттиснутых копий. Взаимного озлобления и всеобщего антагонизма. Чувства близости к вожделенной цели и сопутствующего возбуждения. Формулировок на уровне инстинкта, которые выдаются за идеи. Механизмов внушения главной из них – что все это необсуждаемая данность.

Семьдесят с лишним лет нас продержали на голодном пайке, физически, метафизически, всяко. После чего двадцать – все откровеннее кормили пустотой. Заметим, что не с нас этот порядок начался. Известная сцена «Сад для гулянья» в «Фаусте» Гете превосходит выразительностью все экономические исследования и нововведения, всю экономическую науку, включая «Капитал» Маркса. Императору приносят напечатанные впервые бумажные денежные купюры: «Объявлено: означенный купон – Ценою в тысячу имперских крон. Бумаге служат в качестве заклада У нас в земле таящиеся клады. Едва их только извлекут на свет, Оплачен будет золотом билет». Император в сомнении: «И вместо золота подобный сор В уплату примут армия и двор?» Ему рассказывают: «И деньги потекли из кошелька К виноторговцу, в лавку мясника. Полмира запило, и у портного Другая половина шьет обновы». Ему объясняют: «Понадобится золото, металл – Имеется в запасе у менял, А нет у них, мы землю ковыряем И весь бумажный выпуск покрываем, Находку на торгах распродаем И погашаем полностью заем».

Картина не просто знакомая, а единственная, которую нам во всевозможных ракурсах сегодня показывают. Идиллическая. Слишком идиллическая. Картина времен патриархальных, давно прошедших, невозвратимых. Когда у вещи была стоимость. Когда роскошь стоила огромных денег не потому, что разбогатевший плебей, не считая, швырял за нее шальные деньги, а потому, что она была роскошь и такова была ее цена. Во время войны, в эвакуации случился такой эпизод. На местном рынке стояла очередь за медом. Цена кусалась, брали баночку, полбаночки, кто сколько мог себе позволить. На извозчике подъехал, одни говорят Леонид Леонов, другие Алексей Толстой, не торгуясь купил всю бочку и увез. Примерно так вело и ведет дела наше начальство, управляя страной. Мед стал стоить не столько, во сколько его оценил продавец, и не столько, сколько за него соглашались отдать покупатели, а столько, сколько вытащил из кармана вельможа-писатель. Из тех тысяч, которые он заплатил, на мед пошла только часть. Остальное из того, что он вбросил в оборот, было лишним. Было бумагой, которой никакое золото, никакие клады не служили залогом. Бумагой с простеньким изображением, просто бумагой. Она «потекла к виноторговцу и в лавку мясника», но пить это вино и есть это мясо было то же, что глотать эту жеваную бумагу. Пили и ели пустоту. Не только портилось и приходило в негодность пищеварение – разрушался иммунитет. Если продолжить метафору еще чуть-чуть, вирусы всех на свете зараз, включая грипп, переставали встречать сопротивление.

Одним из первых триумфов гриппозного вируса стала инфлуэнца 1918 года. Знаменитая «испанка», 50 миллионов погибших. Но тогда она явилась результатом Великой войны, Первой мировой. Земля Европы была насыщена мертвой кровью, воздух миазмами трупного разложения. Всё вместе, война и пандемия, несло в себе ощущение глобального наказания, библейского величия, вмешательства небесной воли. Вспоминалась Чума, «черная смерть» Темных веков. К нашим дням измельчало все, включая все наказания и все вмешательства, для величия не осталось места. Люди сражаются с невидимой глазу мелюзгой, бактериями, вирусами. Чем больше те ослаблены, тем неизбежней побеждают. Вместо того, чтобы сказать себе и нам: мы проигрываем, у нас нет средств защитить вас, кроме как тряпочками на рот, сомнительной фармакологией и тем, чем вы сами находили защищаться до сих пор, – властители произносят свое всегдашнее заклинание: все будет хорошо. Не потому, разумеется, что они в это верят, и не потому, что, не веря, по привычке облапошивают слушающих, а потому, что нельзя говорить правду. Если сказать правду про грипп, она контрастно высветит неправду про кризис.

Есть соблазн толковать сцену из «Фауста» расширительно и в переносном смысле. Дескать, бумажные деньги – это еще и аллегория мириад выпотрошенных слов. Или полых муляжей вместо депутатов Дум и членов судов, которых показывают по телевизору. По «ящику», который пуст по определению. Или аллегория избирательных урн, неизвестно кем опустошаемых и неизвестно кем наполняемых. Или чьих-то опустошаемых карманов и чьих-то наполняемых сейфов. И прочих и прочих видимостей.

Но меня вполне устраивает нарисованная Гете картинка как таковая, без аллегорий. Дыры в казне, затыкаемые бумагой казначейских билетов, очень похожи на легочные каверны в анатомическом атласе, забиваемые очередной бессильной сывороткой. По земле ходит эпидемия пустоты. Кризис и грипп – только ее симптомы.

2010 год

12–18 января

Ну вот, въехали в 2010-е. А для меня 1910-е с молодости были как вчерашний день. К тому времени полвека прошло, а будто только-только скрылись из глаз, еще шлейф последнего платья мельнувший можно было заметить, фалду последнего фрака. Потому, во-первых, что оборванные революцией и тем, что пришло после нее, вырванные из течения жизни, они никуда не удалялись, а продолжали слать в будущее свой заряд. И он доходил до нас, молодых, минуя выросшую между ими и нами календарную груду лет. А во-вторых, потому, что я оказался в дружеских и простых отношениях с Ахматовой, которая и воплощала собою – после смертей своих современников – «десятые годы». Так они звались, без прибавления «тысяча девятьсот». И еще «Серебряный век» – после «Золотого», пушкинского, выпавшего на начало XIX столетия.

Под «десятыми годами» я, стало быть, подразумеваю прежде всего искусство, концентрацию творческой энергии в живописи, поэзии, музыке, танце, театре. Естественно, я отдаю себе отчет в том, что малевичский «Черный квадрат» или дягилевский балет, которыми принято помечать то время, значил для человечества несоизмеримо меньше, чем Первая мировая война и Русская революция. Но никакие доводы не заставят меня поверить, что между переворотом, случившимся тогда в искусстве, и катаклизмами в укладе жизни вселенной не было связи – реальной, неотменимой, пусть и не поддающейся выявлению рассудком. Разумеется, существует множество если не доказательств, то объяснений того, как соотносятся культурный и исторический аспекты нашего бытия. Но хотя бы по той причине, что их много, понятно, что все они в какой-то мере спекулятивны и неуверены в себе. И так как кровь впиталась в землю, развалины заросли травой и катаклизмы превратились в слова, в описание самих себя, а искусство осталось таким, как было, то предпочитаю говорить о нем. О фактах культуры, в которых оно сохранилось и воспринимается органами чувств так же, как сто лет назад, а не о фактах истории, которая есть смесь достоверности и фальсификации.

Радикальное и необратимое культурное отличие 1910-х от 2010-х состоит в том, что тогда искусством называлось нечто, чему сейчас более или менее соответствует понятие «элитарного искусства». Название невпопад, отдающее плебейством. «Элита» предполагает избранность с оттенком превосходства, даже высоколобости. Нынешняя «элитарность» означает всего лишь не-массовость. В «десятые», помимо искусства, на котором стояла проба Серебряного века, было искусство народное – и были начатки массового, городского, которое на фоне и первого, и второго выглядело не столько грубым, сколько низкопробным. Потребители его выиграли революцию и Гражданскую войну – оно, стало быть, выиграло у искусства как такового и узурпировало его имя. Выиграло, но не уничтожило. Как только то ни обзывали: Сталин – буржуазным (расширительно, не по классовому происхождению), Гитлер – еврейским (тоже расширительно: не обязательно созданное евреями). Гнилым, вредным, вражеским. Но, уничижаемое, утесняемое, громимое, истребляемое, оно продолжало создаваться. Мало того, продолжало существовать в сознании общества как главное, как подлинное. В отличие от массового – для кого придется.

Говоря «общество», мы не ограничиваем его только интеллигенцией. Экскаваторщик, клеймивший Пастернака ничтожеством и негодяем, распоряжался его репутацией гражданской, однако на профессиональную не посягал. Враг народа – да, но «романа я не читал». Искусство творческое, питаемая им культура национальная и мировая были отдельно; искусство для масс (или, как еще недавно говорили, для толпы, а чуть раньше – для черни) и питаемая им культура масс как то: кино, эстрада, печать, изображения, представления, типовая застройка улиц – отдельно. Во всех этих областях власть наладила бесп