«Еврейское слово»: колонки — страница 39 из 109

ремнями.

13–19 июля

Есть два полярных подхода к литературе и соответственно два ее вида. Общераспространенный – рассказ историй, главное в которых занимательность, отвлечение от утомительной повседневности. Они могут быть изложены и несколько иначе, при этом не теряют своей притягательности. Другой, несравненно более редкий, нацелен на создание книги, после появления которой что-то может поменяться в человеческой психике, миропонимании, эстетических вкусах. Уникальность, единственность такой вещи не приходит в голову оспаривать, ни ей подражать. Между ними располагается изрядное число промежуточных вариантов, в определенной пропорции перемешивающих первый со вторым, литературу-беллетристику с литературой-ориентиром.

По определению, первый вид невозможен, если ему не сопутствует успех, если он недостаточно популярен. Это – «Три товарища» Ремарка, это «Крестный отец», это «Гарри Поттер». Второй не зависит от массовости спроса: это – «Комедия» Данте, это Кафка. Не так много людей их читает, но без них не существует само понятие литературы. Это различие не бросает тень на талантливость и яркость ни произведений, принадлежащих к первой категории, ни ко второй. С точки зрения потребителя недостатки есть у тех и других – начать с того, что вторых попросту меньше. Да и устанешь в конце концов, читая только «Войну и мир» или «Илиаду». С другой стороны, подсев, на, скажем, пленительной Агате Кристи, с нее съехав на крутого Сименона, развернувшись – на выбор – к Флемингу или Толкиену, вдруг ловишь себя на вторичности впечатления. На том, что а вроде ведь я эту вещь уже читал. Как заметил Пушкин о радищевском «Путешествии из Петербурга в Москву» – «на возвратном пути он примется опять за свои горькие полуистины, за свои дерзкие мечтания».

Такие мысли более или менее в таком порядке появились у меня после первой полсотни страниц нового романа Меира Шалева «Голубь и мальчик» – и преследовали и утверждались на следующих пяти сотнях. В своих колонках я уже писал о первых трех его книгах, вышедших в русском переводе. Отдавал должное его таланту, свежести речи, искусству сказовой манеры, владению материалом – так же как работе переводчиков. Но в конце разговора о третьем романе я, после сопоставления его со «Ста годами одиночества» Маркеса, заметил: «Шалев превосходный рассказчик. Немножко беспокоит, правда, на сколько его хватит рассказывать эти истории. Из трех прочитанных мною книг любая как бы дублирует две других. Так сказать, «Сто лет одиночества», «Сто десять», «Сто двадцать»». И вот, читая «Голубя и мальчика», я получил новое тому подтверждение – еще один дубль.

С одной оговоркой – как мне кажется, существенной. Некоторые события, описанные в предыдущих книгах, могли в действительности случиться, а могли и нет, но и те и другие выглядели у автора достоверными. Точно так же воспринимались неожиданные повороты сюжета, психологические ходы, мечты персонажей. Однако нельзя бесконечно играть на одних и тех же двух-трех струнах. План книги выстраивается у сочинителя постепенно, из соединения и переплетения разных уровней, элементов, импульсов. Во время писания он продолжает корректироваться, но, как правило, кульминация приходит в голову писателя заранее. К ней он ведет действие, ее готовят предпочтительные для его надобностей характеры, ее последствия он предвидит.

Канвой для узора романа «Голубь и мальчик» выбрано голубеводство. А именно, разведение и дрессировка почтовых голубей, которые должны стать одним из важнейших способов полевой связи для израильской армии в надвигающейся войне за независимость 1948–1949 годов. По тому, как Шалев описывает голубей, их привычки и работу с ними, понятно, что сам он голубятником не был. Прочел какие нужно книги, поговорил со специалистами – метод апробированный, распространенный и, прибавлю, загоняющий ту область, о которой идет речь, в схему. На это накладывается символизм, еще более мертвящий ее. Всем известно, что голубь в Священном Писании – символ Духа Божьего, так вот посмотрите, мол, на этого летящего и вообразите тот библейский. Видимо, по идее писателя подобная химия введет мозг читателя в состояние настолько размытое, что оно примет все что угодно. Любой произвол фантазии автора. Например, такой: что, умирая от страшной раны, юный герой перешлет возлюбленной свою сперму. Прикрепив пробирку к лапке голубки. Так она пролетит десятки километров. Возлюбленная впрыснет семя в себя, забеременеет и родит сына… Когда после этого они с голубкой начинают говорить на одном языке, ты думаешь: а чего такого? Запросто.

Художественное произведение – тонко сбалансированный организм. Когда органика нарушается в одном месте, он стремится возместить нанесенный вред компенсацией в другом. Намеренная приподнятость уравновешивается намеренной приземленностью. Главные движители «Голубя и мальчика» – любовь и следование естественным побуждениям сердца. Шалев умеет писать о любви волнующе и убедительно. Но ровно так он писал о ней и в предыдущих своих вещах… Что касается побуждений сердца, то их он выводит из национального еврейского характера. Который, по его концепции, вырабатывается в гуще простонародной жизни. Которая наиболее полно и ярко проявила себя в местечках. Там – мудрость, терпение боли, сострадание, взаимовыручка. Всё это классические качества героев Шолом-Алейхема и других писателей рассеяния. От книги к книге Израиль у Шалева все больше походит на такое разросшееся до размеров государства местечко. Это идеал – человеческих отношений, домашности, желанной простоты, – который предлагает (почти навязчиво) писатель.

Один из стереотипов литературы диаспоры – намешка над уехавшим в город, усвоившим чужие обычаи персонажем. В «Голубе» жена главного героя – богатая деловая американка: воплощение чуждости, холодности, рациональности. Плоский образ. У Рота мы узнавали о таких вещи поинтересней. Издательская аннотация сообщает, что Шалев «переведен на многие языки» и «расходится огромными тиражами». В наше время с ходу не решить, коммерческое ли тут достоинство, или угрожающий творчеству знак.

15–21 июня

Попробую сказать за мертвых. Только что прошли торжества по случаю 65-й годовщины Победы. Над кем, над чем – звучало не очень внятно. «Над Германией» старались не произносить, тут была Меркель, не поражение же своей страны прилетела она праздновать. «Над фашизмом» произносили, но это выходило неубедительно и некстати, поскольку до Великой Отечественной фашизма у нас не найти было днем с огнем, а сейчас целые партии, дни рождения фюрера и проч. Чем больше лет проходит, тем слабей, бледней чувство, что это была действительно победа. Не потому, что ее заволакивает туманом времени, мглой истории: с 1812 года минуло два столетия, а нерв той победы, ее жар и вдохновение сохраняют свежесть и силу. Поражение 9 мая 1945 года Германии – это да. Немцы в том, что они повержены, не оставляли сомнений. Но наши победители – при невероятных потерях, при жалкости трофеев, при нищете, которая ждала их по возвращении домой, при беспощадном преследовании побывавших в плену – выглядели таковыми больше по названию. Причем очень короткое время: в первые же месяцы победа стала материалом и объектом политики, передала свою энергию дипломатической войне, борьбе за экономические выгоды, за государственные репарации. Так что 9 мая 2010 года мы отмечали годовщину прежде всего окончания войны, ее мук, ее мясорубки.

Немало, чтобы вспоминать этот день. Но если так, то 22 июня 1941 года, ее начало, ничуть не менее грандиозен, чем 9 мая 1945. Да и дата – 69-я – покруглей 65-й. Сейчас, когда те годы отступили, события истории Двадцатого века (особенно первой его половины), начало одного, конец другого – потускнели. Осталась только общая картина огромного изничтожения людей, сопровождаемого их пытками и калечением. Для России как началась Первая Мировая в августе 1914, так эту массовую уничтожиловку было не остановить до марта 1953, когда главный специалист свалился мертвый, – да и какое-то время после того крутилось по инерции. Сорок полных лет! Так что даже если бы начальство и больше заботилось о тех, кого оно посылало в бой, и о тех, чьи деревеньки и города сдавало, и о тех, кого оставляло во вражеском плену, как бесхозных собак, потери четырех военных лет не шибко выделялись бы над прочими десятками. И вот это и есть итог – не Великой Отечественной или Первой Мировой, не революции или Гражданской, а Двадцатого века, прожитого Россией, – десятого по счету в ее истории. И можно этот итог приурочить к 9 мая, а можно хоть и к другому какому числу. У истории национальной катастрофы такого масштаба в распоряжении весь календарь.

Меньше всего я хочу, чтобы эта колонка выглядела обличительной. Не мое это дело, не мое право, не на мой вкус. Но и смотреть в 65-й или 69-й раз на ветеранов, которые чем дальше, тем больше становятся сплошными генералами, в худшем случае полковниками (кто званием пониже, жили пожиже), и слушать, как эстрадные певички кричат им: живите долго, вы нам нужны – тоже не тянет. Ежишься. Понятно, что ничего другого в запасе нет, а нужно на чем-то страну объединять, поднимать дух, находить нечто героико-возвышенное, что бы противопоставить коммерции. Что ж, можно продолжать катить по накатанному, но можно же и подбираться к главному. Не только доказывая – через 65 лет довольно беспомощно, да и кому? – что СССР главный победитель, а, скажем, Англия, вступившая в войну с Гитлером на 22 месяца раньше, – второстепенный. А заняться главным и бесспорным: поминать поименно всех, кого страна за столетие лишилась. Не важно, в ГУЛаге или на войнах, опять-таки не важно, на какой именно. Можно сформулировать по-другому – поминать по именам ту часть страны, которой мы на войнах и в ГУЛаге лишились.

В детском павильоне иерусалимского мемориала Яд-Вашем в полной тишине через равные промежутки времени диктор читает имя, день и место рождения, день и место смерти жертв. Без комментариев. Этого было бы для начала довольно для России. У нашего Мемориала список не полный, но все равно огромный. Выделить радиоволну и произносить имена. Годами. Кто их услышит – дело второе. Это – единственное, что Россия выживших, Россия ныне живущих может сделать, чтобы обозначить, что она вместе и заодно с Россией погибших. Не заклинание «никто не забыт, ничто не забыто», а имя за именем, человек за человеком. Тогда не нужно будет президенту уверять нас через телевизор, что, поджигая газовую горелку у Могилы Неизвестного Солдата, он испытал эмоциональный всплеск. Так же как сообщать, что у граждан есть разные мнения о роли Сталина. Просто радио будет время от времени ориентировать слушателей: «Сегодня мы переходим к следующим ста тысячам такого-то миллиона погибших».